ГЛАВА 2
Заказчик хотел убрать фасады.
Не все — только те, на которые я потратил три месяца: кирпичную раскладку, ритм окон, пропорцию входной группы. Он сидел напротив меня в переговорной, в костюме, который стоил больше, чем я зарабатываю за месяц, и объяснял, почему вентилируемый фасад — это «избыточно» и «рынок не поймёт».
— Илья Арменович, я вас уважаю, вы профессионал, но давайте смотреть реально.
— Давайте.
— Люди покупают метры, а не фасады. Им всё равно, какой кирпич снаружи, если внутри — нормальная планировка и рядом метро.
— Люди живут не только внутри. Они каждый день смотрят на здание снаружи.
— Они смотрят на цену.
— Через десять лет штукатурка, которую вы предлагаете вместо кирпича, пойдёт трещинами, и здание будет выглядеть так, как будто его строили для того, чтобы оно простояло ровно до конца гарантийного срока.
— Это не ваша проблема, Илья Арменович.
Я хотел сказать: «Это именно моя проблема, потому что моя фамилия будет в проектной документации, и через десять лет, когда штукатурка пойдёт трещинами, это будет мой дом, с моим именем, и мне придётся проезжать мимо и знать, что я согласился». Но я не сказал. Я сказал:
— Хорошо. Давайте посчитаем варианты.
Потому что я привык проигрывать тихо. Это мой основной навык — проигрывать так, чтобы никто не заметил. Заказчик вышел довольный, хлопнул меня по плечу, сказал «ну вот, договорились», и я подумал, что «договорились» — это слово, которое всегда означает «ты уступил».
Серёга подошёл после.
— Ну что, опять содрали фасады?
— Содрали.
— А ты?
— А я посчитаю варианты.
— Илюх, ты каждый раз так. Воюешь — сдаёшься — злишься. Может, сразу сдаваться, без промежуточного этапа?
— Может.
— Обедать идёшь?
— Нет, мне ещё разрез перерисовать.
— Ты его вчера перерисовывал.
— Значит, плохо перерисовал.
Серёга покачал головой и ушёл. Я остался с разрезом, который не нужно было перерисовывать, но мне нужно было побыть одному, потому что суббота — послезавтра, и к субботе надо подготовиться, как я готовлюсь каждую неделю: проверить, что навигатор не сохранил маршрут, что в бардачке нет ничего лишнего, что история поездок очищена, что на карточку — на ту, вторую, о которой Тома не знает, — пришли деньги.
Деньги — отдельная конструкция. Я перевожу туда с зарплаты, с премий, с калымов. Тома думает, что мы не можем позволить себе квартиру получше, потому что мой доход — средний. Мой доход — выше среднего. Разница уходит на палату номер четырнадцать. Каждый месяц — как арматурный стержень: держит конструкцию, но если вытащить — рухнет.
Суббота. Я выехал в девять, сказал Томе «поеду на объект, замерить кое-что, буду к обеду». Она не спросила — на какой объект, что замерить, почему в субботу. Не потому что не интересно — потому что привыкла. Пятнадцать лет привычки. Привычка — лучшее укрытие: она превращает ложь в быт, и быт не вызывает вопросов.
Дорога — сорок минут, если без пробок. Текстильщики, МКАД, съезд на Рязанку, промзона, поворот, «Милосердие». Трёхэтажное здание, жёлтый кирпич, забор, парковка на двенадцать машин. Я ставлю «Шкоду» в один и тот же карман — третий слева. Достаю из бардачка пакет: сок, печенье, влажные салфетки. Салфетки она любила — раньше, когда ещё что-то любила.
Вахтёр — Володя, шестидесятилетний мужик с кроссвордом.
— Здравствуйте, Илья Арменович.
— Привет, Володь. Как она?
— Спокойная. Утром каша была, поела нормально.
— Спасибо.
Коридор, второй этаж, палата четырнадцать. Дверь приоткрыта. Мама сидит в кресле у окна — маленькая, седая, в халате, который я привёз в прошлом месяце, голубой, с карманами. Она смотрит в окно. За окном — парковка и забор. Она не видит парковку и забор. Она не видит ничего — или видит что-то, к чему у меня нет доступа.
— Привет, мам.
Не реагирует. Я сел рядом, достал сок, открыл, поставил на тумбочку. Погладил руку — сухая, тёплая, лёгкая, как будто внутри нет костей.
— Мам, я тебе расскажу. Лёвка — помнишь, я рассказывал, Лёвка, внук — он получил четвёрку по математике. Мог бы пятёрку, но он — как я: делает хорошо, а потом в последний момент теряет где-то балл, потому что торопится.
Она молчит. Я рассказываю дальше.
— Маша — Маша, младшая — она рисует бабочек. Вообще-то жирафов тоже, но бабочек больше. Злых бабочек, представляешь? Восемь лет, и бабочки — злые. Не знаю, в кого. Тома говорит — характер. Я думаю — фантазия.
Молчит. Смотрит в окно. Я сижу и говорю, и знаю, что она не слышит, и говорю всё равно, потому что если я перестану рассказывать ей про Лёвку и Машу, то они для неё окончательно перестанут существовать, и я не готов к этому, я не готов, чтобы мои дети были для моей матери — ничем.
— Мам, я ещё хотел сказать. Тома — она… она устаёт. Работает много. Она хороший врач, мам, ты бы ей гордилась. Она жёсткая, и упрямая, и она чай пьёт с чабрецом, тебе бы понравилось, ты же тоже с чабрецом любила. Помнишь?
Не помнит. Не помнит чабрец, не помнит чай, не помнит меня — большую часть времени. Деменция — это не когда человек забывает, где ключи. Это когда человек забывает, что ключи существуют. И что двери существуют. И что за дверью — мир.
Медсестра Наташа заглянула:
— Илья Арменович, обед через полчаса. Покормите сами или мы?
— Я покормлю.
Я кормил маму с ложки. Суп — протёртый, без кусков. Она ела медленно, механически, как выполняла задание, смысл которого забыла. Иногда отворачивалась — и тогда я ждал, и подносил ложку снова, и она открывала рот, и я думал: вот это — моя суббота. Каждая суббота. Уже пятнадцать лет. И ещё — сколько? Никто не знает. Деменция не имеет расписания. Она не обещает финал.
После обеда я сидел рядом и молчал. Мама смотрела в окно. И тогда она повернула голову. Медленно, как будто голова весила больше обычного. И посмотрела на меня. И я увидел — или мне показалось, что увидел — не взгляд пациентки, а взгляд моей матери, той, которая пекла гату по субботам и пела «Сарери овин» и плакала, когда я уехал в Москву.
— Илюша, — сказала она.
Одно слово. Моё имя. Она произнесла его так, как произносила, когда мне было пять, и десять, и двадцать, — «Илюша», с ударением на «лю», с этой нежностью, которую невозможно подделать, потому что она — в интонации, в том, как голос чуть поднимается на середине и опускается к концу.
— Мам. Я тут. Это я.
Она отвернулась обратно к окну. Момент закончился — как заканчиваются моменты при деменции: без предупреждения, без перехода, как будто кто-то переключил канал.
Я досидел до двух. Поцеловал маму в лоб. Вышел. Сел в машину. Проверил навигатор — история очищена. Набрал «Тома» — и отменил вызов. Потому что звонить ей из этого места — значит впустить два мира друг в друга, а я пятнадцать лет строил стену между ними и не знал, как её разобрать, не уронив потолок.
Поехал домой.
Дома — ужин. Макароны (опять), салат, Маша рассказывала про школу, Лёвка молчал в телефон. Нормальный вечер. Но Тамара — я заметил — была чуть дальше, чем обычно. Не холоднее — дальше. Как стена, которую отодвинули на пять сантиметров: вроде бы та же стена, но пропорция комнаты изменилась.
— Том, ты в порядке?
— Да. Устала.
— Тяжёлая неделя?
— Обычная.
«Обычная» — это ответ, который ничего не означает. Тамара так отвечает, когда не хочет разговаривать, и я привык не настаивать, потому что настаивать — значит копать, а если копать, можно наткнуться на вопрос, который она задаст мне, и на который мне придётся отвечать.
Мы уложили детей. Маша потребовала сказку. Илья рассказал — про бегемота, который думал, что он жираф, и Маша сказала «это наш жираф!», и засмеялась, и уснула через три минуты. Лёвка сказал «спокойной ночи» и закрыл дверь, и из-за двери зазвучала музыка, и я не стал просить убавить.
Потом — мы с Тамарой на кухне. Чай. Тишина. Та самая тишина, которая давно стала частью квартиры, как плинтус или батарея: она есть, она работает, её не замечаешь.
Я хотел сказать. Я репетировал в машине, всю дорогу от «Милосердия» до дома, и фраза была готова, выверенная, как чертёж: «Тома, мне нужно рассказать тебе кое-что. Это касается моей мамы.» Семь слов. Я мог бы произнести их за три секунды. Три секунды — и стена, которую я строил пятнадцать лет, рухнет, и под обломками окажемся мы оба.
— Тебе долить чай?
— Нет, спасибо.
Вот так. Вместо семи слов — три других. «Тебе долить чай.» Потому что я — трус. Не вообще трус — конкретный, точечный, в одном месте. Во всех остальных местах я нормальный: спорю с заказчиками, защищаю проекты, принимаю решения. Но в этом — в этом одном — я парализован. Потому что рассказать — значит стать другим человеком для Тамары. Не плохим — другим. И я не знаю, нужен ли ей этот другой.
Мы разошлись по разным сторонам кровати. Тамара уснула — или делала вид. Я лежал и слушал, как за стеной Лёвка выключил музыку, и представлял, что когда-нибудь он спросит: «Пап, а где бабушка Гаянэ похоронена? Мы ни разу не ездили на могилу.» И я не знал, что отвечу.
Перед сном Тамара спросила — тихо, почти в подушку:
— Илья, а ты когда-нибудь бывал в районе промзоны возле МКАД? Там, кажется, строят что-то новое — видела в новостях.
Голос — ровный. Вопрос — невинный. Человек спрашивает мужа-архитектора про стройку. Ничего особенного.
— Нет, — сказал я. — Не бывал.
И лежал, и смотрел в потолок, и не понимал — почему мне так холодно.









