Вернуться к товару Тайна мужа. Мама Глава 2
Тайна мужа. Мама

Тайна мужа. Мама89.00 ₽

Глава 2: ГЛАВА 1 — Тайна мужа. Мама

ГЛАВА 1

Утро начинается с Маши — всегда с Маши, потому что Маша просыпается в шесть пятнадцать независимо от дня недели, сезона и состояния мирового порядка, как будто внутри неё встроен механизм, который не поддаётся ни уговорам, ни здравому смыслу.

— Мам.

— М.

— Мам, мне снилась бабочка.

— Угу.

— Злая бабочка.

— Бабочки не бывают злые, Маш.

— Эта — была. У неё глаза были такие… — Маша сощурилась и выпятила нижнюю губу, изображая злую бабочку, и я засмеялась, хотя было двадцать минут седьмого, и я спала четыре часа, и через два часа мне заступать на смену, и смеяться — это последнее, на что у меня были силы, но Маша, изображающая злую бабочку в пижаме с жирафами, — это Маша, и с этим ничего нельзя сделать.

На кухне — Лёвка. Двенадцать лет, телефон в руке, ложка в другой, каша остывает. Он не поднял голову, когда я вошла.

— Лёв, доброе утро.

— Угу.

— Лёв.

— Доброе.

— Кашу ешь.

— Ем.

— Ты не ешь, ты смотришь в телефон и иногда попадаешь ложкой в тарелку.

— Это и есть «ем».

Илья уехал раньше — на столе записка, почерк мелкий, архитекторский, каждая буква как элемент чертежа: «Молоко кончилось. Купи, если успеешь.» Я не успею. Я не успеваю купить молоко уже примерно три года, и Илья это знает, и всё равно пишет, потому что записка на столе — это не про молоко, а про ритуал, про «я здесь был, я помню, что мы — семья», и мне нравится этот ритуал, хотя молоко я всё равно не куплю.

Маша требовала блины. Лёвка требовал тишины. Я требовала, чтобы оба почистили зубы, и оба делали вид, что не слышат, и я повторила три раза, и на четвёртый сказала «я считаю до пяти», хотя никогда в жизни не доводила до последствий после «пяти», и они это знали, и я это знала, и мы все трое играли в эту игру каждое утро, как играют в карты — не ради выигрыша, а потому что так положено.

Маша ушла чистить зубы. Лёвка — нет.

— Лёв, зубы.

— Сейчас.

— «Сейчас» — это когда?

— Когда досмотрю.

— Что ты смотришь?

— Ничего.

— Ничего — это ответ, который меня не устраивает.

— Тогда — что-то.

Я забрала телефон. Лёвка посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который отобрал кислородную маску, — с ужасом и презрением одновременно, — встал и ушёл в ванную. Через минуту оттуда раздалось нечто, что при большом воображении можно было принять за звук чистки зубов.

Мы шли до школы пешком — пятнадцать минут, если Маша не останавливается у каждой витрины, двадцать пять — если останавливается. Маша рассказывала про злую бабочку всю дорогу — оказалось, у бабочки было имя (Валентина), и бабочка украла у Маши туфли, и туфли были красные, и Маша за ней гналась, но бабочка улетела. Лёвка сидел в наушниках и делал вид, что его нет.

У школы Маша сказала:

— Мам, а ты заберёшь или папа?

— Папа.

— А ты?

— Я на работе.

— Ты всегда на работе.

Она не сказала это с упрёком — она сказала это как факт, как «небо синее» или «зимой холодно». И от этого было хуже, чем от упрёка.

 

Смена — двенадцать часов. Кардиология, четвёртое отделение. Три плановых, одна экстренная — мужчина, пятьдесят один год, острый коронарный синдром, привезли со стройки, успели. После — протоколы, карты, назначения. Рутина, в которой я существую с комфортом, потому что рутина — это предсказуемость, а предсказуемость — это контроль, а контроль — это то, чего мне не хватает во всех остальных частях жизни, но на работе я его получаю, и поэтому я здесь, а не в частной клинике, где платят в три раза больше, но где «медицина» — это когда пациент выбирает, какой диагноз ему нравится.

Дэн подсел в столовой. Не спросил «можно?» — он никогда не спрашивает, просто ставит поднос, садится, начинает есть. Мы работаем в одном отделении шесть лет, и я до сих пор не знаю, как он это делает — появляется рядом без усилия, без вторжения, как будто он был тут всегда и я просто не замечала.

— Ты когда последний раз спала больше шести часов?

— А ты когда последний раз задавал вопрос, на который правда хотел услышать ответ?

Он усмехнулся. Не улыбнулся — именно усмехнулся, одним углом рта.

— Я хочу услышать.

— Не помню. Может быть, в отпуске. Может быть, никогда.

— Это не ответ, это — анамнез.

— Зато честный.

Мы помолчали. Дэн ел суп, я ковыряла салат. Тишина между нами была привычная — не тяжёлая, не заполненная ожиданием, а просто тишина, в которой можно сидеть и не чувствовать необходимости её разрушать. С Ильёй тишина — другая. С Ильёй тишина давно стала мебелью: стоит, занимает место, ты обходишь её, как обходишь шкаф, и не замечаешь.

— Дэн.

— М.

— Ты замечал, что иногда знаешь человека много лет, а потом в какой-то момент понимаешь, что не знаешь ничего?

— Замечал.

— И что ты с этим делал?

— Ничего. Продолжал не знать. Это честнее, чем делать вид, что знаешь.

Он сказал это спокойно, как говорил всё — без нажима, без подтекста, или с подтекстом, который был настолько глубоко, что до него нужно было копать, а я не хотела копать, потому что у меня и так было что копать. Но я запомнила. «Продолжал не знать.» Вот это — да, это про меня.

 

Смена закончилась в семь. Я переоделась, вышла и пошла пешком к метро — и не домой, а сначала в химчистку, потому что пиджак Ильи висел на крючке в прихожей уже вторую неделю, и он трижды говорил «Тома, сдай, пожалуйста, мне некогда», и мне тоже было некогда, но сегодня я почему-то свернула от метро к этой химчистке между аптекой и «Пятёрочкой», и зашла.

Привычка — проверить карманы. Не потому что ищу что-то, а потому что однажды сдала свой пиджак с флешкой внутри, и с тех пор проверяю всё: свои карманы, Илюшины, детские куртки. Механическое действие, как мытьё рук.

Левый карман — пусто. Правый — ключи от машины, жвачка, визитка строительной фирмы. Внутренний — бумага. Плотная. Сложена вчетверо.

Я развернула.

Приёмщица ждала: «Женщина, вы сдаёте?»

Я читала. Буквы были чёткие, официальные, с печатью — синей, немного смазанной, как бывает у казённых печатей, когда на штемпельной подушке экономят краску.

«Милосердие». Учреждение долгосрочного ухода. Пациент: Нерсесян Гаянэ Арутюновна. Палата 14. Дата оформления: 2008.

— Женщина?

Я сложила справку. Положила в свой карман. Сдала пиджак. Сказала «спасибо». Вышла.

Мне сорок один год. Я — кардиолог. Я видела, как останавливается сердце, и видела, как оно запускается снова. Я знаю, что тело устроено просто: мышца сокращается — ты жив, мышца не сокращается — ты мёртв. Никакого двойного дна. Сердце не умеет врать — оно либо бьётся, либо нет.

Я вышла и села на скамейку у подъезда рядом. На улице — обычный вечер, люди шли из метро, женщина с коляской, парень курил у входа. Я сидела и ждала, когда из меня выйдет то, что должно выйти — крик, или слёзы, или звонок Илье, — но ничего не выходило, только мысль, одна, по кругу, как подцепленная: Гаянэ Арутюновна умерла в две тысячи девятом. Илья стоял в нашей однушке на Электрозаводской, и я держала его за руку, и он молчал, и я думала — горе. А мать его была жива. Жива — сейчас, в эту секунду, в палате номер четырнадцать. Ей меняют бельё и кормят с ложки, а я пятнадцать лет вспоминала её на Пасху и думала: бедный Илья, он так рано потерял мать.

Четыре минуты. Я засекла по часам — привычка врача. Четыре минуты я сидела. Потом встала и пошла к метро, потому что Маша ждала, и Лёвка ждал, и ужин — сам себя не приготовит, и я — мать, и жена, и кардиолог, и все эти роли стоят в очереди и требуют внимания, а роль «женщина, которая только что узнала, что ей пятнадцать лет врали» — эта роль очереди пока не заняла, она стоит в стороне и ждёт, пока я освобожусь.

 

Дома — свет на кухне. Илья сидел с Машей за столом, перед ними — цветная бумага, ножницы, клей.

— Мы делаем жирафа! — сказала Маша.

— Вижу.

— Это не жираф, — сказал Илья, не поднимая головы. — Это бегемот. Но Маша настаивает, что жираф.

— Жираф! У него длинная шея!

— Маш, у него шея шире туловища. Это мутант.

— Это красивый жираф!

Илья поднял голову. Посмотрел на меня.

— Привет. Как смена?

Его лицо — привычное, близкое, немного уставшее, с этой складкой между бровей, которая появляется, когда он долго сидит над чем-то мелким. Руки в клее. Маша рядом, сосредоточенная, с высунутым языком. Нормальный вечер. Нормальная семья.

Я посмотрела на него — на мужа, который помогает дочери клеить бумажного жирафа, у которого клей на пальцах и обрезки цветной бумаги на футболке, — и сказала:

— Нормально.

И это было первое осознанное враньё в нашем браке, которое произнесла я. Потому что «нормально» — это не ответ. «Нормально» — это крышка, которую я накрыла на кастрюлю, чтобы не видеть, что внутри кипит.

— Ты какая-то… — начал Илья.

— Устала. Смена была тяжёлая.

— Поешь? Я сварил макароны. Лёвка уже поел и ушёл к себе.

— Потом.

Я ушла в ванную. Открыла воду. Достала справку из кармана и перечитала — хотя уже знала наизусть, каждое слово, но мне нужно было убедиться, что я не придумала, что это реальный документ с реальной печатью и реальным именем, потому что мой муж — не тот человек, который врёт, мой муж — тот, кто записывает прививки собаке и помнит, что я люблю чай с чабрецом, и он не может, не может быть тем, кто это сделал.

Но печать — настоящая. И имя — настоящее. И дата — две тысячи восьмой — за год до того, как он сказал «мама умерла». Значит, когда он это говорил, она уже была там. Уже была в палате. И он это знал.

Я сложила справку, спрятала в косметичку, за тампоны — Илья никогда туда не полезет, — и вышла на кухню, и съела макароны, и поговорила с Машей про жирафа, и сказала Лёвке «спокойной ночи» через закрытую дверь и услышала «угу», и легла рядом с Ильёй, и он положил руку мне на бедро — привычный жест, не приглашение, а обозначение: «я здесь, ты здесь, мы рядом», — и я лежала с открытыми глазами, и слушала, как он засыпает, и думала: кто ты.

Не «зачем ты соврал». Не «как ты мог». А — кто. Ты.

Мы используем cookie, Яндекс Метрику и рекомендательные технологии
Обработка данных пользователей осуществляется в соответствии с Политикой конфиденциальности, Публичной офертой и обработкой персональных данных.