ПРОЛОГ
Справку я нашла неделю назад, а она нашла меня — раньше, потому что я полезла в карман Илюшиного пиджака перед химчисткой и пальцы сразу поняли, что это не визитка и не чек, бумага была другая, плотная, с тиснением, и я развернула её прямо у стойки, пока приёмщица ждала, и прочитала, и сложила обратно, и сдала пиджак, и вышла, и села в машину, и четыре минуты смотрела на лобовое стекло, а потом поехала за Машей в школу, потому что Маша не будет ждать, пока я пойму, что моя жизнь только что переломилась пополам.
«Милосердие». Учреждение долгосрочного ухода. Пациент: Нерсесян Гаянэ Арутюновна. Палата 14. Дата оформления: 2008.
Гаянэ Арутюновна — моя свекровь. Которая умерла. Которую мы не хоронили, потому что Илья сказал — похоронили в Краснодаре, родственники, он ездил один, я тогда не могла, я была на дежурстве, и он сказал «не надо, Тома, я справлюсь», и я не поехала, и мне было за это стыдно, а теперь мне стыдно за стыд, потому что хоронить, оказывается, было некого.
С тех пор — неделя. Справка лежит в моей сумке, в боковом кармане. Я не достаю её, не перечитываю — я помню текст так, как помнят фразу, которую сказали тебе при увольнении или при разводе: целиком, со всеми запятыми, навсегда.
Сейчас три ночи, я в ординаторской, смена тянется, и я думаю не о пациентке, которую стабилизировала час назад, а о том, что существуют два типа вранья. Первый — когда человек врёт, чтобы получить что-то: деньги, секс, свободу, время. Это понятное враньё, у него есть адрес, его можно вычислить, как вычисляют инфекцию по анализу крови. Второй — когда человек врёт, чтобы не быть тем, кто он есть. И вот с этим я не знаю, что делать, потому что тут нечего лечить, тут диагноз — сам человек.
Илья — второй тип. Я это понимаю и от понимания мне не легче.
Мы вместе пятнадцать лет. Я знаю, как он спит — на левом боку, правую руку под подушку. Знаю, что он репетирует тосты перед зеркалом, даже короткие, даже «за здоровье». Знаю, что он не может есть рыбу с костями — не из-за вкуса, а из-за текстуры, ему противна сама идея, что еда сопротивляется. Я знаю о нём вещи, которые он сам о себе забыл. И при этом я не знала, что его мать жива. Это как знать наизусть каждый переулок города, в котором живёшь двадцать лет, — и обнаружить, что под ним есть метро, о котором тебе не сказали.
Телефон на столе. Вибрация. Сообщение.
Илья: «Ты во сколько заканчиваешь? Заеду, заберу.»
Он всегда так пишет — без вопросительных знаков, короткими фразами, как будто не спрашивает, а сообщает. Он заберёт. Он приедет к шести утра, и будет стоять у входа, и привезёт мне кофе в термокружке, потому что он помнит, что автоматный кофе в приёмном — это оскорбление, и он будет небритый и сонный, и скажет «ну как, жива?», и я скажу «жива», и мы поедем домой, и разбудим детей, и Лёвка будет бурчать, и Маша попросит блинов, и будет обычное утро обычной семьи, в которой муж приезжает за женой после ночной смены, — и никто, глядя на нас, никогда не подумает, что у него в навигаторе стёрт адрес, по которому он ездит каждую субботу к матери, которая для меня мертва.
Я написала: «К семи. Не надо, я на такси.»
Он ответил сразу: «Я заеду.»
Я не стала спорить. Мы давно не спорим — ни о важном, ни о мелочах. Мы договариваемся. Эффективно, быстро, как коллеги. Илья заедет, потому что он заботливый, и пунктуальный, и привык, и ему нравится чувствовать себя тем, кто забирает и привозит. Мне нравилось, что ему это нравится. Неделю назад — нравилось. А сейчас я смотрю на его «я заеду» и думаю: ты заедешь, и ты будешь внимательный и надёжный, и ты привезёшь кофе, и я выпью этот кофе, и промолчу — как молчу уже неделю. Потому что спросить — значит начать разговор, у которого нет хорошего конца. А не спросить — значит стать соучастницей, потому что теперь мы врём оба: он — про мать, я — про то, что не знаю.
Завтра. Я спрошу завтра.
Или нет.









