ГЛАВА 2. РЕАКЦИЯ
* * *
— Мам, а цемент из вулкана делают?
Давид сидел на полу в комнате, обложенный фломастерами, и рисовал что-то красно-оранжевое на листе формата А3. Вулкан. Третий за неделю. Неделю назад он прочитал в энциклопедии про Везувий и с тех пор жил в мире лавы, магмы и пепла.
— Нет, Давид. Цемент делают из клинкера. Клинкер из известняка и глины. Их обжигают в печи при температуре тысяча четыреста пятьдесят градусов.
— А вулкан?
— Что вулкан?
— В вулкане сколько градусов?
— До тысячи двухсот.
— Значит, печь горячее вулкана?!
Я поставила чайник и обернулась. Давид смотрел на меня снизу вверх с выражением человека, совершившего научное открытие.
— Технически да. Вращающаяся печь на цементном заводе горячее поверхностной лавы.
— Мам. Ты работаешь КРУЧЕ ВУЛКАНА!
— Давид, я работаю в лаборатории. Там двадцать два градуса и кондиционер.
— Ску-у-учно.
— Знаю, солнце.
Чайник щёлкнул. Я заварила чай, лимон, без сахара, в белую чашку, которую привезла из Воронежа четыре года назад и которая пережила два переезда, один развод и четырнадцать командировок. Чашка была единственной вещью в этой квартире, к которой я привязана.
Давид вернулся к вулкану. Я села за кухонный стол с чаем и блокнотом.
Блокнот. Чёрный, маленький, с карандашом в петле. Карандаш, не ручка. Карандаш можно стереть. Ручку нет.
Я открыла на странице, где записала результаты за сегодня. Двадцать восемь и три десятых мегапаскаля. Эта цифра не давала мне покоя с того момента, как я увидела её на дисплее пресса. Двадцать восемь и три. При норме тридцать девять и два. Разница в одиннадцать единиц. Это не погрешность, не случайность. Это системный дефект сырья.
— Мам, а какого цвета лава?
— Оранжевая, когда горячая. Чёрная, когда остывает.
— А цемент какого цвета?
— Серый.
— Скучный цвет.
— Давид, серый это цвет надёжности. Из серого цемента строят дома, мосты, больницы.
— А из оранжевого?
— Из оранжевого ничего не строят. Оранжевый это лава. Она разрушает.
— Мне нравится оранжевый.
Я допила чай и посмотрела на сына. Кудрявый, тёмноволосый, с носом, который ни на кого из моей семьи не похож. Мама моя русая, нос прямой, папа тоже. Олег, бывший муж, светлый, с тонким лицом. А у Давида нос крупный, с горбинкой, и глаза тёмные, карие, и кудри чёрные.
Олег ни разу не спрашивал. За пять лет брака ни разу не задал вопрос, на который у меня не было ответа. Может, потому и ушёл.
Я закрыла блокнот.
Завод. «ЮгЦемент». Третий день работы, и я уже нашла то, чего боялась найти. Точнее, то, ради чего пришла. Потому что когда зарплата ниже рынка, а завод без химика-технолога девять лет, это значит одно: проблемы есть, но их никто не ищет.
Проблему я нашла. Цемент марки М400 по факту М300. Причина в клинкере, в сырье, из которого этот цемент производят. Клинкер поставляет некий Вахтанг Гелашвили, которого все на заводе зовут «Вахо» и о котором директор говорит «свой, проверенный».
Свой. Проверенный. Два слова, от которых у любого инженера по качеству должна сработать сигнализация.
— Мам, а ты завтра опять на завод?
— Да.
— А мне можно?
— Нет, Давид. На заводе пыль, шум и тяжёлые машины. Детям нельзя.
— А директор? Он добрый?
Я поставила чашку в раковину.
— Почему ты спрашиваешь?
— Тётя Света с первого этажа говорит, на заводах директора злые. Они кричат и увольняют.
— Этот не кричит.
Я соврала. Он кричит. Постоянно. Но не так, как кричат злые люди. Он кричит, как кричат на стадионе или на свадьбе. Громко, весело, с размахом. На весь коридор: «Кеша, борщ пересолен!», «Зурик, где акт на третью печь?!», «Ваня, дочка как?!» Каждая фраза на три децибела выше нормы.
Георгий Зурабович Беридзе. Гога, как его все зовут. Сорок лет. Директор. Крупный, быстрый, с руками, которые постоянно в движении, и с усами, за которыми он ухаживает, видимо, тщательнее, чем за заводом.
Когда я показала ему результаты, он не спорил. Не давил. Не угрожал увольнением. Не объяснял, что «у нас так принято» или «все так делают». Он побелел, сел и выдал одно слово. Тихо. Без крика. Без усов. Просто одно слово, от которого стало понятно: он не знал.
Он не вор. Он обманутый.
Это меняет дело. Вор бы спорил, давил, прятал результаты. Обманутый сидит и молчит. И потом делает то, что нужно.
А нужно много.
Утром я пришла на завод к восьми тридцати. Проходная, пропуск, двор, цех. Всё как вчера, позавчера, третьего дня. Пыль, грохот, мешки с логотипом. Только одно отличие.
Тихо.
Не в смысле звуков. Мельницы грохотали, печи гудели, погрузчики ездили. Тихо было по-другому. Директорский голос не раздавался из каждого угла. Никто не кричал «Кеша!» и «Зурик!» и «Ваня, как дочка?!»
Я прошла мимо столовой. Беридзе сидел за столом один. Не ел. Перед ним стоял стакан чая в подстаканнике, и он смотрел в стакан, и чётки в его руке двигались быстро, бусина за бусиной.
Зурик стоял у раздачи и нервно ел хлеб. Без борща, без каши. Просто хлеб. Кусок за куском.
— Валерия Дмитриевна!
Зурик подскочил ко мне с куском хлеба в руке.
— Доброе утро, Зураб Отарович.
— Доброе, доброе... Слушайте, Валерия Дмитриевна, вы... вы вчера... эти бумаги... Гога... он... вы же понимаете, он не знал! Он же не специально! Он хороший человек! Он столовую построил! Бесплатный обед! Кеша повар! Борщ!
— Зураб Отарович. Я знаю, что Георгий Зурабович не знал. Я не обвиняю его в умысле. Я обвиняю его в отсутствии контроля.
Зурик проглотил хлеб, не жуя.
— А это... это лучше?
— Это исправимо. Умысел не исправить. Халатность можно.
— Ха-лат-ность, — Зурик повторил по слогам, будто пробуя слово на вкус. — Гога, слышишь?! Она говорит, это халатность! Это ЛУЧШЕ, чем преступление!
Беридзе поднял голову от чая. Глаза красные, лицо серое. Не спал, видимо.
— Зурик. Сядь. Ешь. Молчи.
Зурик сел и продолжил есть хлеб. Молча. Тридцать секунд. Потом:
— Гога, а ты ел?
— Нет.
— КЕША! Борщ директору! СРОЧНО!
Кеша прибежал с тарелкой. Беридзе посмотрел на борщ, потом на Кешу, потом опять на борщ.
— Пересоленный?
— Как обычно, Георгий Зурабович.
Беридзе взял ложку. Ел медленно, без удовольствия, без своих обычных комментариев про навар и свёклу. Ел, потому что надо. Я стояла у входа в столовую и наблюдала.
Три дня назад этот человек хлопал рабочих по плечам, кричал про борщ, спрашивал про дочек и жён. Сейчас он ел молча, и сто пятьдесят мужиков ели молча вместе с ним, потому что когда директор молчит, молчит весь завод.
Рабочие замечали. Я слышала у конвейера, как двое из второй бригады перешёптывались:
— Чего с директором?
— Не знаю. Молчит.
— Третий день молчит. Плохо дело.
— Может, заболел?
— Какой заболел. Здоровый, как бык. Просто молчит.
Молчание на этом заводе звучало громче любого крика. Потому что крик тут привычен, а молчание нет.
Я работала. Лаборатория, которую мне выделили, представляла собой комнату три на четыре метра с одним столом, одной раковиной и одним окном, заляпанным цементной пылью. Оборудования не было. Пресс для испытаний я нашла в кладовке, старый, советский, ИП-500, но рабочий. Сита привезла свои. Весы тоже свои.
На столе лежал список оборудования, который я передала через Зурика. Двадцать три позиции. Полтора миллиона. Я готовилась к отказу. На предыдущих двух работах мне отказывали: «Савина, у нас производство, а не институт. Не лезьте.»
Беридзе не отказал. Беридзе удвоил.
«Мне нужна лаборатория, которая проверяет каждую партию», он тогда выдал. Не попросил. Не предложил обсудить. Удвоил и всё. Как человек, который привык решать сразу, без совещаний.
Странный директор. Странный завод.
Я провела ещё три серии испытаний за два дня. Двенадцать образцов, четыре партии, три возраста твердения. Результаты одинаковые. Двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять мегапаскалей. Ни один образец не перешагнул тридцать. При норме тридцать девять и два.
Клинкер. Всё упирается в клинкер.
Я подготовила план. Написала от руки, в блокноте, потом перенесла на бумагу, потом перечитала трижды, потом переписала заново, потому что в третьем пункте была опечатка.
Пять пунктов. Остановка продаж текущих партий. Отзыв неиспользованных. Разрыв контракта с поставщиком клинкера. Поиск нового поставщика. Перемаркировка складских остатков. Честная маркировка, М300, потому что это М300 и есть.
Шестой пункт я добавила отдельно: уведомление заказчиков. Этот пункт стоил дороже всех остальных. Этот пункт мог закрыть завод.
На четвёртый день я зашла к Беридзе в кабинет.
— Георгий Зурабович, у меня план.
Он сидел за столом, чётки в руке, чай в подстаканнике. Поднял голову.
— Показывай.
Я положила бумагу на стол. Он читал медленно, водя пальцем по строчкам. Палец крупный, с широким ногтем, и на правой руке, от локтя до запястья, розовый блестящий ожог. Старый, давно заживший.
— Пункт шесть, — он ткнул пальцем. — Уведомить заказчиков.
— Да.
— Если уведомлю, «Южстрой» разорвёт контракт. Это шестьдесят процентов наших продаж. Завод встанет.
— Если не уведомите, дома из вашего цемента начнут трескаться через пять-семь лет. Вас закроет не «Южстрой», а прокуратура.
Он отложил бумагу.
— Савина, ты прямо режешь.
— Я не режу. Я констатирую. Двадцать восемь мегапаскалей вместо тридцати девяти. Это факт. Факты не бывают вежливыми.
Он смотрел на меня, и что-то в его лице менялось. Не улыбка, нет. Он не улыбался уже четыре дня. Что-то другое. Как будто он увидел в моих словах не проблему, а ответ.
— Ладно. Делай.
— Всё? Без обсуждения?
— А что обсуждать? Ты права. Цемент дерьмо, клинкер дерьмо, заказчики узнают, сами или от нас. Лучше от нас. Делай.
Я кивнула, забрала бумагу и пошла к двери.
— Савина.
Я обернулась.
— Да?
Он держал чётки в кулаке, не крутил, просто сжимал, и костяшки на его руке выступали чётко, как рельеф.
— Ты замужем?
— Разведена.
— Дети?
— Сын. Восемь лет.
— Как зовут?
— Давид.
Пауза. Короткая. Он сжал чётки чуть сильнее.
— Давид? Красивое имя. Грузинское.
— Просто красивое.
— Нет. Грузинское. Давид Агмашенебели, Давид Строитель, двенадцатый век, величайший царь Грузии. Твой сын носит имя царя.
Я не знала этого. Не думала об этом. Назвала Давида, потому что имя красивое. Потому что оно пришло в голову в роддоме и больше оттуда не ушло. Просто имя. Никакого Давида Строителя, никакого двенадцатого века.
— Я не знала.
— Теперь знаешь. Иди работай, Савина. Цари не ждут.
Я вышла.
В коридоре было пусто, пыльно и тихо. Пыль оседала на мой халат мелкими серыми частицами, и я машинально стряхнула их с рукава. Цементная пыль проникает везде. В волосы, в нос, в поры, в блокнот. Через неделю на заводе ты сам становишься немного цементом.
Странный человек. Спрашивает про сына, рассказывает про грузинских царей, велит работать. Три темы в одной минуте. У меня бывший муж за пять лет не переключился ни разу. Олег говорил об одном и том же: работа, стройка, обед, ужин, телевизор. Одна температура, одна скорость, одна громкость.
Этот другой. Этот на другой скорости и на другой громкости. И мне это мешает. Потому что на работе мне нужна тишина и точность, а не истории про Давида Строителя.
Следующие два дня я составляла письма заказчикам. Официальные, с номерами ГОСТов, с результатами испытаний, с предложением компенсации. Беридзе подписал все семь не читая.
— Не будете проверять?
— Ты писала?
— Я.
— Значит, правильно. Подписываю.
— Георгий Зурабович, вы подписываете документы, не читая?
— Савина, я подписываю ТВОИ документы, не читая. Потому что ты не напишешь хуйни. Ты физически не способна. Ты даже бутерброды с собой носишь идеально упакованные, я видел. В контейнере. С салфеткой. Кто так упаковывает бутерброды, тот не пишет хуйни в письмах.
Я открыла рот, закрыла и ушла.
Зурик ждал меня в коридоре. Подпрыгивал на месте, как на горячей плите.
— Валерия Дмитриевна! Я тут подумал... насчёт нового поставщика клинкера... У меня есть знакомый, в Новороссийске, карьер «Южный камень», они добывают...
— Зураб Отарович, мне нужен не знакомый, а сертификат соответствия, протокол испытаний клинкера по ГОСТ 530 и минералогический анализ с указанием содержания алита не менее шестидесяти процентов.
Зурик моргнул.
— А... а просто позвонить нельзя?
— Можно. Но после звонка я хочу увидеть документы. Не слова, не рукопожатия, не «свой, проверенный». Документы.
— Валерия Дмитриевна, вы всегда такая?
— Какая?
— Ну... точная. Как линейка.
— Линейка не бывает точной, Зураб Отарович. Линейка бывает калиброванной. И да, я калиброванная.
Зурик постоял, пожевал нижнюю губу и ушёл. Я слышала, как он бормотал в коридоре: «Калиброванная... мамочки... калиброванная...»
Вечером я задержалась. Новый поставщик прислал образцы экспресс-доставкой, и мне нужно было провести хотя бы визуальную оценку до утра. Клинкер в коробке, три килограмма, серо-зелёные гранулы. Я высыпала на стол, перебрала, растёрла щепотку, понюхала. Запах правильный, щелочной, без кислых примесей.
Записала в блокнот. Завтра проведу полный анализ. Если этот клинкер нормальный, завод выживет. Если нет, нужно искать дальше.
Я собрала образцы, закрыла лабораторию и пошла к выходу.
Коридор. Темно. Пыль. Окна в цементных разводах, и за окнами фонарь на стоянке, единственный, горит жёлтым пятном. Вторая смена гудела где-то в глубине завода, но здесь, в административном крыле, было пусто.
Шаги за спиной. Быстрые, тяжёлые, размашистые. Я обернулась.
Беридзе. Огромный. Девяносто два килограмма в спецовке с надписью «ГОГА» золотыми буквами на груди. Шёл ко мне через коридор, и пыль взлетала за ним маленькими серыми облачками.
— Савина.
— Да?
Он остановился в двух шагах. Близко. Слишком близко для директора и подчинённой. Я не отступила.
— Спасибо.
Я переспросила.
— За что?
— За правду. Три года никто не проверял. Девять лет я тут, а последние четыре покупаю клинкер у Вахо, и ни разу, НИ РАЗУ не сделал анализ. Потому что верил. Потому что свой. Ты пришла и за неделю нашла то, что я не видел четыре года. Спасибо.
Он стоял передо мной, крупный, в пыльной спецовке, с чётками в кармане, и говорил тихо. Тихий Беридзе это как негромкий водопад. Всё равно слышно.
— Мне не за что благодарить, Георгий Зурабович. Это моя работа.
— Нет. Работа это анализ. А то, что ты мне его показала, вместо того чтобы промолчать и получать зарплату, это не работа. Это характер.
Он кивнул и пошёл обратно. Тяжёлые шаги, пыль, темнота.
Я стояла в коридоре и слушала, как шаги затихают.
И что-то в его голосе... Мягкое «г». Раскатистое «р». Интонация, с которой он тянул слова, когда говорил серьёзно, без крика. Как будто слышала это давно. Не здесь. Не на заводе. Где-то, где было тепло и пахло морем.
Глупость.
Я поправила очки на лбу, застегнула сумку и пошла к выходу.
На стоянке стояла одна машина. Чёрный внедорожник, огромный, пыльный. Его. Других машин не было. Автобус ушёл в девять, а сейчас одиннадцатый час.
— Савина!
Он высунулся из окна второго этажа.
— Ты на чём домой?
— На маршрутке.
— Маршрутка в одиннадцать вечера?! Ты с ума сошла?! Стой там! Я спускаюсь!
— Не нужно, Георгий Зурабович. Я дойду до остановки.
— КАКОЙ ОСТАНОВКИ?! Тут промзона! Фонарь один! Собаки! Стой на месте!
Через минуту он вылетел из дверей, натягивая куртку на ходу. Подбежал к внедорожнику, открыл дверь.
— Садись.
— Георгий Зурабович, я...
— Савина. Это не вопрос. Это не предложение. Это не комплимент. Это машина. Ты садишься, я везу. Промзона, ночь, собаки. Садись.
Я села. Не потому что он прав, хотя он прав. А потому что спорить с девяноста двумя килограммами в спецовке с золотой надписью «ГОГА» бессмысленно.
Машина была чистая изнутри, что удивительно для пыльного завода. На зеркале висели деревянные чётки, маленькие, запасные. На заднем сиденье лежала книга. Я скосила взгляд: «Грузинская кухня. Триста рецептов».
— Далеко живёшь?
— Комсомольский микрорайон. Двадцать минут.
— Знаю. Нормальный район. Рынок рядом?
— Рядом.
— Продукты свежие?
— Почему вы спрашиваете?
— Потому что если рынок рядом, а ты носишь бутерброды с сыром, значит, ты не готовишь. Значит, мальчик ест бутерброды с сыром. Восьмилетний мальчик не может жить на бутербродах, Савина.
— Я готовлю.
— Что?
— Макароны.
— Макароны это не еда. Макароны это гарнир. К макаронам нужно мясо, соус, зелень...
— Георгий Зурабович, вы мой начальник, а не мой диетолог.
— Я твой начальник, который кормит сто пятьдесят мужиков борщом каждый день и знает, что человек без горячего обеда работает на тридцать процентов хуже. Это, Савина, тоже контроль качества. Только не цемента, а людей.
Я смотрела в окно. Промзона уходила назад, фонари мелькали, и в тёплом салоне машины, от которой пахло кожей и чуть-чуть специями, было тихо.
— Налево или направо на Комсомольской?
— Направо. Второй дом.
Он остановился у подъезда. Я открыла дверь.
— Спасибо, Георгий Зурабович.
— Савина.
— Да?
— Завтра бери Давида на обед в столовую. Кеша сварит ему суп. Отдельно. Без пересола.
— Давид не...
— Савина. Мальчик по имени царя Грузии не может есть бутерброды с сыром. Это оскорбление истории.
Я вышла из машины и пошла к подъезду, не оборачиваясь. Зашла, поднялась на третий этаж, открыла дверь.
Давид спал на диване, свернувшись, с фломастером в руке. Вулкан на листе А3 был дорисован: красное, оранжевое, чёрное. И подписан кривыми буквами: «ЗАВОТ МАМЫ КРУЧЕ ВУЛКАНА».
Я накрыла его пледом, вытащила фломастер из пальцев и села на кухне.
Чай. Лимон. Белая чашка.
Блокнот на столе. Я открыла его и на чистой странице написала: «Новый поставщик. Образцы получены. Анализ завтра. Если клинкер нормальный, переходим за две недели.»
Закрыла.
Потом открыла снова и на полях, мелко, карандашом, написала: «Мягкое „г". Раскатистое „р". Где я это слышала?»
Стёрла.
Из коридора раздался телефонный звонок. Я взяла трубку. Номер незнакомый.
— Валерия Дмитриевна? Зурик... то есть Зураб Отарович. Извините за поздний звонок. Я тут подумал... У вашего сына... он любит хинкали?
— Зураб Отарович, одиннадцать часов вечера.
— Да-да, извините! Просто Гога варит хинкали по средам в столовой для рабочих, и я подумал, может, мальчику понравится, дети любят хинкали, мой племянник обожает, и я...
— Спокойной ночи, Зураб Отарович.
— Да! Спокойной! Мадлоба! То есть... спасибо! То есть... спокойной ночи!
Я положила трубку.
Хинкали. По средам. Директор цементного завода варит хинкали для рабочих по средам. Его начальник производства звонит в одиннадцать вечера моему сыну предложить хинкали. Лаборатория три на четыре метра, зарплата ниже рынка, цемент М300 вместо М400, и хинкали. По средам.
Ненормальный завод. Ненормальные люди.
Я допила чай, вымыла чашку и легла.
Не спалось.
Мягкое «г». Раскатистое «р». И запах специй в машине. И ожог на руке, розовый, гладкий, от локтя до запястья.
Совпадение. Мало ли грузин в Краснодаре. Тысячи. Все с мягким «г» и раскатистым «р». Все готовят хинкали. Все размахивают руками, когда говорят.
Глупость. Спать.
Но не спалось.









