Вернуться к товару Лесеруб для неё Глава 4
Лесеруб для неё

Лесеруб для неё159.00 ₽

Глава 4: ГЛАВА 3. КОРА

ГЛАВА 3. КОРА

* * *

Личное дело лежало у меня на столе, и я смотрел на него уже двадцать минут, вместо того чтобы подписывать накладные.

Тонкая папка, картонная, с надписью «Морозова Е. С.» Оксанин почерк, круглый, аккуратный. Внутри: анкета, копия диплома, трудовая. Я открыл анкету и начал читать то, что и так знал.

Фамилия: Морозова. Девичья: Белова.

Белова. Катя Белова, двадцать пять лет, выпускница ВолГУ, экология и природопользование. Пришла на мою делянку с предписанием. «Лосев, вы рубите в водоохранной зоне.» Стояла в зелёной куртке, с косой, с блокнотом. Я стоял с бензопилой. Она не отступила. Я влюбился.

Дата рождения: 12 марта. Тридцать три года.

Семейное положение: разведена.

Дети: сын, Михаил Андреевич Морозов, семь лет.

Михаил. Миша. Семь лет. Андреевич по отчеству, значит отец Андрей. Андрей Морозов, бывший муж. Не мой. Морозов.

Но семь лет. Если считать от зачатия, это значит Катя забеременела примерно семь лет и девять месяцев назад. Я сидел. Мы были вместе до моего ареста. После ареста она ждала полгода.

Семь лет и девять месяцев назад мы были вместе. Точно были. Я помню каждый месяц того года, каждую неделю, каждую ночь в моей съёмной квартире на Герцена, где матрас лежал на полу, потому что кровать я не купил, а она смеялась и говорила: «Егор, мы как студенты», а я говорил: «Мы лучше студентов, у нас есть бензопила».

Андреевич. Отчество от Андрея. Значит, в свидетельстве о рождении стоит Андрей Морозов. Значит, она вышла за Андрея, и Андрей записан отцом.

Но глаза.

Пиздец. Я закрыл папку, откинулся на стуле и уставился в потолок. Потолок в кабинете был деревянный, из вагонки, которую я сам стругал на первом году «СеверЛеса», когда денег не было ни на что, и вагонка была кривая, с сучками, но держалась.

Оксана заглянула в дверь.

— Егор Павлович, накладные подписали?

— Нет.

— А когда подпишете?

— Когда подпишу, Оксана.

— Егор Павлович, там водители ждут. Три машины. С утра. С кругляком. Без накладных не примут на складе.

— Блядь, пять минут.

Она ушла. Я подписал накладные, не читая, сунул в папку и вынес Оксане. Потом вернулся в кабинет, закрыл дверь и набрал тётку Нину.

— Тёть Нин.

— Егорка! Что-то случилось? Ты же вечером звонишь, а сейчас обед!

— Тёть Нин. Катя. Белова. Помнишь?

Тётя Нина замолчала. Я слышал, как тикают её настенные часы с кукушкой, которые она купила в девяносто втором и с тех пор чинила каждый год.

— Которая ждала тебя, Егорка?

— Она.

— Которая ездила в колонию? На автобусе? Шесть часов? Два раза?

— Она, тёть Нин.

— Господи... Что с ней?

— Пришла ко мне. На лесопилку. Работать. Экологом.

— Как... пришла? Откуда?

— Из Вологды. Она в Вологде живёт. Вернулась. Не знаю когда.

— Егорка... — тётя Нина задышала часто, тяжело, и я представил, как она стоит в своей однушке на Козлёнской, прижимая трубку к уху, маленькая, сухая, в халате с цветочками, с тапками на босу ногу. — Ты ей... ты ей сообщил? Что ты это ты?

— Нет.

— Почему?!

— Потому что она не узнала, тёть Нин. Борода, волосы, фамилия другая. Она думает, что я Лесков. Просто Лесков. Директор. Новый начальник.

— Так скажи!

— Не могу.

— Почему не можешь?! Открой рот и скажи: «Катя, я Егор Лосев, мы были вместе, я дурак, прости!»

— Тёть Нин. Я сел. Она ждала. Не дождалась. Если я скажу, она вспомнит колонию. Автобус. Шесть часов. И то, что ушла. И вину. У нас обоих.

— «Вину»! — тётя Нина фыркнула в трубку. — Какая вина?! Ты сел, потому что рубил, где не надо! Она ушла, потому что четыре года! С ребёнком! Одна!

Я сел на стул. Тяжело, всем весом, и стул скрипнул.

— Тёть Нин. У неё сын. Миша. Семь лет.

Тётя Нина замолчала. Надолго. Часы тикали. Кукушка молчала, потому что до часа ещё семнадцать минут.

— Семь, — она повторила тихо. — Семь лет, Егорка.

— Да.

— Егорка. Это... это может быть...

— Может, тёть Нин.

— Ты видел мальчика?

— Нет ещё. Она его не привозит на лесопилку.

— Привези. Привези обоих. Ко мне. На пироги.

— Тёть Нин, я не могу их привезти на пироги. Она мой сотрудник. Она не знает, кто я. Я не могу позвать на пироги женщину, которая думает, что я её начальник, и ребёнка, который может быть...

— МОЖЕТ БЫТЬ МОИМ ВНУКОМ!! — тётя Нина сорвалась на крик, и я отодвинул трубку от уха. — Егорка! Мне шестьдесят пять лет! У меня никого нет, кроме тебя! Если у тебя сын, я имею право знать! Я ИМЕЮ ПРАВО, Егорка!

— Знаю, тёть Нин. Знаю. Дай мне время.

— Время! Сколько?!

— Не знаю. Неделю. Две.

— Неделю!! Две!! Егорка, ты восемь лет молчал! Хватит молчать!

— Тёть Нин. Я разберусь. Обещаю. Позвоню вечером. Как всегда. В восемь.

— Егорка...

— Пока, тёть Нин.

Я положил трубку. Встал. Подошёл к стене, где висел топор. Отцовский, с трещиной, с изолентой. Провёл пальцем по рукоятке. Дерево тёплое, гладкое, отполированное двумя поколениями ладоней.

Если Мишка мой, ему семь лет, и он рос без меня. Семь лет. Первое слово, первый шаг, первый день в школе. Без меня. Потому что я рубил за границей делянки и сел. Второй раз. Как мудак. Как последний ебанутый мудак.

Ёлки-палки.

К четырём бригада уехала. Серёга, Ваня, Дима загрузились в «Урал» и покатили на лесопилку. Кузьмич остался дожидаться второй машины, которая должна была забрать последнюю партию кругляка.

— Кузьмич, езжай. Я сам закрою делянку.

— Егор Палыч, темнеет. Один в лесу...

— Кузьмич. Двадцать лет в лесу. Один. Езжай.

— А Экология?

— Что Экология?

— Она там, — Кузьмич ткнул рукавицей в сторону северной просеки. — Считает. До сих пор. Третий час ходит с блокнотом.

— Я знаю. Езжай.

Кузьмич посмотрел на меня, потом на просеку, потом снова на меня. Поскрёб бороду.

— Егор Палыч, я вот что скажу. Тридцать лет с вами, имею право.

— Говори, Кузьмич.

— Вы на неё не так смотрите.

— Как «не так»?

— Ну... — Кузьмич замялся, переступил с ноги на ногу. — Не как на эколога. Не как на сотрудника. А как... как на ёлку. Которую рубить жалко. Которая двести лет стоит, и вы ходите вокруг, и смотрите, и не рубите. Вот так.

— Кузьмич.

— Чо?

— Ёлки-берёзы.

— Вот и я говорю: ёлки-берёзы, Егор Палыч. Ёлки-берёзы.

Он залез в кабину второй машины и уехал, оставив меня на делянке одного. Ну, не одного. С Катей, которая считала пни за просекой в трёхстах метрах от меня.

Я взял топор и пошёл к последнему дереву, которое нужно было свалить сегодня. Не бензопилой. Топором. Вечернее дерево, последнее, я всегда рублю топором. Отцовский ритуал: последнее дерево дня рубишь руками, не машиной. Уважение к лесу. Или глупость. Или привычка. Я давно перестал различать.

Ёлка стояла на краю делянки, невысокая, метров пятнадцать, молодая, лет тридцать. Я примерился, замахнулся и ударил.

Топор вошёл в ствол с глухим звуком, смола брызнула на руки, и запахло хвоей, свежей, острой, живой. Удар. Ещё удар. Щепки летели в стороны, белые, на мёрзлую землю.

— Егор Павлович.

Я обернулся. Катя стояла в пяти шагах, с блокнотом, в зелёной куртке, и коса была расплетена наполовину, потому что ветка зацепила.

— Бригада уехала. Мне... как вернуться?

— Через час будет машина за кругляком. Сядешь с водителем.

— Час?

— Час. Подожди.

Она кивнула, но не ушла. Стояла и смотрела, как я рублю. Топором, старым, с трещиной. Замах. Удар. Щепки. Ёб. Замах. Удар. Щепки. Ёб.

— Вы всегда топором? Последнее дерево?

— Всегда.

— Почему не бензопилой?

Я вогнал топор в ствол и оставил. Вытер руки о штаны. Смола, липкая, тёплая, тянулась между пальцами.

— Отец так делал. Последнее дерево, топором. Говорил: «Бензопила не чувствует. А рука чувствует. Дерево, оно живое. Если рубишь рукой, ты это понимаешь. Если бензопилой, хрен поймёшь.»

— Мудрый человек.

— Нет. Пьяный. Мудрым он не был. Но деревья чувствовал.

Она промолчала. Я выдернул топор и ударил снова. Ёлка скрипнула, накренилась и пошла. Медленно, с тягучим стоном, цепляя ветками соседних деревьев, и упала, и от удара с ближних ёлок посыпался иней, и на секунду показалось, что идёт снег.

— Красиво, — Катя сунула блокнот в карман.

— Страшно. Тридцать лет росло, пять минут рубил. Пиздец какой-то.

— Вам жалко?

— Нет. Да. Каждый раз. Не знаю.

Я подобрал топор, сел на пень свежесрубленной ёлки и достал трубку. Раскурил. Вишнёвый дым пошёл вверх, и Катя стояла рядом, и между нами было два метра, и закат. Оранжевый, через ёлки, через ветки, через иней, который ещё висел в воздухе.

Как тогда. Восемь лет назад. На этой самой делянке, или на соседней, потому что за восемь лет я срубил ту делянку и перешёл на эту, но лес тот же, и закат тот же, и она та же. Коса, курносый нос, зелёная куртка. Только ямочек не видно, потому что не улыбается.

— Морозова. Садись. Час ждать.

Она села. На соседний пень, в метре от меня. Достала свой термос. Чай. С брусникой. Я достал свой. Чай. С брусникой. Мы пили чай на пнях, в лесу, на закате, и молчали, и это молчание было такое густое, что его можно было резать топором.

— Егор Павлович.

— Да.

— Вы давно в лесу?

— Двадцать лет.

— А до леса?

Я затянулся трубкой. Дым ушёл вбок, к ней, и она не отвернулась.

— До леса был лес. Я всю жизнь в лесу, Морозова. С шестнадцати. С отцом начинал. Он рубил, я таскал. Потом он пил, я рубил. Потом он умер, я рубил. Потом... ну, в общем, я рубил.

— А «СеверЛес» когда?

— Восемь лет назад. После... после перерыва.

— Перерыва?

— Перерыва. Хуёвого, если честно.

Она покосилась на меня. Я посмотрел на неё. Закат за спиной, оранжевый, через ёлки. Её лицо в этом свете было тёплым, мягким, с веснушками, которые осенью почти не видны, но я знал, что они есть, потому что в июне их было много, россыпью, по носу и по щекам, и я их считал, как она считает деревья.

— Какой перерыв?

— Долгий, Морозова. Ёб его, долгий и неинтересный.

Она не стала дальше спрашивать. Умная. Всегда была умная. Не лезла, когда чувствовала стену. Тогда тоже: я неделю не рассказывал ей про первую ходку, а она не спрашивала. Ждала. Потом я сам выложил всё, ночью, в квартире на Герцена, на матрасе на полу, и она слушала молча, и не ушла, и не заплакала, а только крепче прижалась ко мне и зашептала: «Егор, дурак. Егор, дурак. Егор, дурак.»

— Егор Павлович, — она завинтила крышку термоса. — Я нашла ещё тридцать два пня за северной границей. Итого сто сорок четыре. Примерно пятьсот двадцать кубов.

— Пятьсот двадцать.

— Плюс-минус двадцать. Но тенденция ясна.

— Какая тенденция?

— Рубите каждый год. Системно. Не разовая ошибка, а система. Каждую зиму, пятьсот кубов за границей. Минимум три сезона.

Я допил чай и поставил крышку на пень. Пустую. Блядь, полторы тысячи.

— Откуда знаешь, что три сезона?

— По пням. Самые старые серые, с мхом, трёхлетние. Средние прошлогодние. Свежие этого года. Три поколения пней. Три зимы. Примерно полторы тысячи кубов суммарно. Охуеть.

Полторы тысячи. Она посчитала. За две недели, пешком, по лесу, с блокнотом и карандашом. То, что я прятал три года, она вскрыла за две недели.

— Морозова, ты хороший эколог.

— Я знаю.

— Это не комплимент.

— Я знаю.

Я усмехнулся. Она не улыбнулась. Серо-голубые в зелёные. Закат за её спиной. Ёлки чёрные на оранжевом небе.

— Морозова. Полторы тысячи кубов. Это шесть-семь миллионов ущерба. Ты понимаешь, что будет, если ты это напишешь в рапорте?

— Понимаю. Статья 260, часть третья. Особо крупный. До семи лет.

— И шестьдесят человек без работы.

— Шестьдесят один, — она поправила. — Я тоже здесь работаю.

Мы замолчали. Лес темнел, закат гас, и ёлки становились из чёрных невидимыми, сливаясь с небом. Где-то далеко скрипнуло дерево, и звук пошёл по лесу, тихий, долгий.

— Морозова.

— Да?

— Ты своего сына в честь кого назвала?

Она повернулась ко мне. Резко. Быстро. На лице промелькнуло что-то, я не успел разобрать, то ли удивление, то ли злость, то ли испуг.

— При чём тут мой сын?

— Просто спрашиваю. Миша, красивое имя. Михаил. В честь деда? Отца? Просто понравилось?

— Просто понравилось, — она отвернулась. — Егор Павлович, это личное.

— Извини.

— Ничего. Просто не надо.

Я замолчал. Закурил трубку. Дым ушёл в темноту, вишнёвый, невидимый.

Она не назвала в честь кого. Увела тему, сука. Быстро. Как человек, который не хочет отвечать. Или не может. Или боится.

Мишка. Миша. Михаил. Моего отца звали Павел. Её отца, я помнил, Сергей. Сергеевна она. Ни Павел, ни Сергей. Просто Миша. «Просто понравилось.» Хуйня. Не просто.

Машина за кругляком пришла через двадцать минут. Водитель Толя, пожилой, молчаливый, с усами, в которых застряла хвоя.

— Толя, возьми Морозову до лесопилки.

— Ага.

Катя встала с пня, отряхнула куртку и пошла к машине. Я смотрел ей вслед. Зелёная куртка в темноте, коса по спине, блокнот в кармане.

— Морозова.

Она остановилась. Обернулась.

И тут я ошибся. Или не ошибся. Не знаю до сих пор.

— Катя.

Не «Морозова». Не «Екатерина Сергеевна». Катя. Как тогда. Как восемь лет назад, когда я звал её с делянки ужинать, когда она засиживалась с блокнотом до темноты, и я кричал через просеку: «Катя! Темнеет! Домой!»

Она замерла. Стояла, повернувшись ко мне вполоборота, и я видел: коса на плече, профиль, курносый нос, и вечернее небо за ней, тёмно-синее, с первой звездой.

— ...да?

Голос тихий. Вопросительный. Настороженный.

— Иди домой. Поздно. Лес не любит темноту.

Она смотрела на меня ещё секунду. Две. Три. Потом кивнула, развернулась и полезла в кабину к Толе. Дверь хлопнула, мотор рыкнул, фары осветили делянку жёлтым, и машина ушла.

Я стоял на делянке. С топором. Трубка потухла.

«Катя.» Я назвал её Катей. Не «Морозова». Катей, блядь. При ней. Вслух. И она замерла, когда услышала. На секунду, на мгновение, но я видел.

Она что-то вспомнила. Или уловила. Или мне показалось, и она просто удивилась, что директор зовёт её по имени.

Телефон зазвонил. Тётя Нина. Без «здравствуй», без «как дела».

— Егорка. Узнал?

— Тёть Нин, я...

— УЗНАЛ ИЛИ НЕТ?!

— Сыну семь лет, тёть Нин. Михаил. Больше пока ничего.

— Семь. Семь лет, Егорка. Ты считал?

— Считал.

— И?

— И сходится. Но я не знаю точно. Мог быть и Морозов этот, Андрей.

— Привези мальчика, Егорка. Мне одного взгляда хватит. У Лосевых глаза зелёные. У всех. У деда, у отца, у тебя. Если у мальчика зелёные, он наш.

Я молчал. Лес молчал. Звезда над делянкой горела ровно, холодно, по-северному.

— Тёть Нин. Дай мне неделю.

— Неделю?! Ещё одну?!

— Последнюю. Обещаю.

— Егорка. Не тяни. Жизнь короткая. Короче, чем ёлка растёт.

Она повесила трубку, и я остался один на делянке, среди пней и тишины, с погасшей трубкой и отцовским топором, Ёб твою мать. Закат давно погас, небо стало чёрным, и звёзды были холодные, и лес скрипел вокруг, живой и равнодушный.

Зазвонил ещё раз. Оксана.

— Егор Павлович, из прокуратуры звонили. Следователь Крылов. Говорит, приедет послезавтра. С проверкой. У него спутниковые снимки вашей делянки.

Мы используем cookie, Яндекс Метрику и рекомендательные технологии
Обработка данных пользователей осуществляется в соответствии с Политикой конфиденциальности, Публичной офертой и обработкой персональных данных.