ГЛАВА 3. СХЕМА
* * *
Я не пошла домой.
Мама открыла дверь, увидела меня с сумкой и не стала ничего спрашивать. Мама умеет не спрашивать, когда по лицу и так всё видно, а по лицу у меня последний месяц написано такое, что лучше не читать.
— Батон на кухне, — она отступила в коридор. — Там котлеты, погрей.
— Мам, мне переночевать.
— Я поняла. Бельё в шкафу, подушка на антресоли.
Батон, рыжий и наглый, сидел на кухонном столе и смотрел на меня так, будто это я пришла в его квартиру без приглашения. Семь килограммов кошачьего высокомерия с белым пятном на пузе. Я сняла его со стола, и он вцепился в мой свитер, потому что Батон ненавидит, когда его переносят, но обожает, когда держат.
— Ась, — мама стояла в дверях кухни, в домашнем халате, с полотенцем через плечо. — Это из-за квартиры?
— Да.
— Доченька, может, оставить? Может, не надо?
— Мам, нет. Не оставлю.
— Но ты же...
— Мам, если я сейчас оставлю, завтра то же самое будет с тобой. Или с кем-то другим. Этот человек сорок квартир отжал. Сорок. Я не оставлю.
Мама замолчала. Она всегда замолкает, когда я говорю таким тоном, потому что знает, что переспорить меня невозможно. Это не гордость и не характер, это генетика. Папа тоже не останавливался, если решил. Папа решил починить проводку на стройке, хотя бригадир говорил «подожди, вызовем электрика», и не подождал, и вот уже десять лет мама живёт одна, а ТТ лежит в тумбочке.
Лежал. Теперь лежит у меня в сумке. С пустым магазином, как выяснилось.
Я легла на диване, укрылась пледом и уставилась в потолок. Батон залез на живот, свернулся и замурлыкал, и от его тяжести и тепла стало чуть легче. Чуть.
Телефон лежал рядом, и я думала о том, что нотариус Генрихов позвонил мне дважды за один вечер. Первый раз, чтобы предупредить об опасности. Второй, чтобы спросить про чашку. И я не могла решить, какой звонок важнее, потому что от первого зависела моя безопасность, а от второго я узнала, что у педантичного мошенника в золотых очках есть уязвимое место, и это место, белая фарфоровая чашка с трещиной.
Утром я встала в шесть, побегала в парке Гагарина, вернулась, приняла душ и набрала Генрихова.
Три гудка.
— Да.
— Генрихов, это Кривошеева. Я приду в десять. Без пушки. Рассказывай всё.
— Всё, это расплывчатая формулировка. Уточните.
— Схему. Как работает. Кто заказывает. Кто выполняет. Кто в суде. Всё. С самого начала. С фамилиями. С адресами. С суммами. Если я в это влезла, я хочу знать, в ЧТО я влезла.
Пауза. Я представила, как он стоит в своей квартире, в рубашке, с часами на левом запястье, и решает, сколько мне можно рассказать.
— В десять. Приезжайте.
— И, Генрихов.
— Да?
— Контору вашу ночью разбили. Знаешь?
Пауза. Длиннее.
— Знаю.
— Это Крот?
— Приезжайте в десять.
Он отключился. Я допила мамин чай, чёрный, с тремя ложками сахара, и поехала на Красноармейскую.
Контора выглядела паршиво. Витрина заклеена полиэтиленом и скотчем, стекло хрустело под ногами. На двери, которую кто-то уже протёр, остались красные разводы от краски, и буквы проступали сквозь мокрые следы тряпки: «...скинь бабу... следующий ты». Бабу, значит. Это я, значит, баба. Спасибо, блядь, за комплимент.
Копир открыл изнутри. Без очков, с мокрой тряпкой в руке, с красными пятнами на пальцах от краски.
— Анастасия Игоревна! Заходите! Мы тут... убираем. Немного. Ну, сильно убираем. Там... много стекла. И краски. И... один стул сломан. Но чайник цел! Чайник я спас!
— Где Генрихов?
— В кабинете. Проходите. Только осторожно, там у порога...
Я перешагнула через осколки и вошла в кабинет. Марк сидел за столом, в костюме, в рубашке, с ручкой слева и печатью справа. За его спиной шкаф с выбитым стеклом, на полу осколки, которые Копир не успел вымести. Контору разнесли, но Марк выглядел так, будто ничего не случилось: спина прямая, воротник застёгнут, очки на месте.
— Садитесь.
— Тебя били?
— Неудачно. Сядьте.
Я села. Тот же стул, что вчера. Напротив него. Стол между нами, тяжёлый, дубовый, с пятнами чая, которые так и не отмыли.
— Рассказывай.
Он снял очки, протёр платочком, надел обратно. Привычка.
— Схема. Работает десять лет. Четыре звена.
Он взял перьевую ручку и нарисовал на листе бумаги четыре круга. Аккуратно, ровно, каждый одного размера. Соединил стрелками.
— Первое звено: Агафонов. Крот. Заказчик. Он находит объекты. Одинокие пенсионеры, алкоголики, люди в тяжёлой ситуации. Те, у кого некому заступиться. Те, кого не хватятся сразу.
Я смотрела на круги и чувствовала, как кулаки сжимаются под столом. Медленно. По одному пальцу.
— Второе звено: рейдеры. Подставные лица. Крот нанимает людей, которые выступают покупателями. Они подписывают фальшивые договоры, получают ключи, въезжают. Или не въезжают, а просто ждут, пока настоящий владелец уйдёт.
— Как уйдёт?
— Через суд. Через давление. Через людей, которые приходят и вежливо объясняют, что квартира больше не его. С документами. С печатью.
— С твоей печатью.
— С моей. Это третье звено. Я. Нотариус. Заверяю фальшивые доверенности, договоры, акты. Делаю так, чтобы на бумаге всё выглядело чисто. Чтобы суд поверил.
— А суд?
— Четвёртое звено. Судья. Не каждый. Один. Конкретный. В Октябрьском районном суде. Крот платит, судья принимает нужное решение. Первая инстанция проигрывается. Апелляция затягивается. Пока жертва дождётся пересмотра, в квартире уже живут другие люди, и выселить их по закону, это два-три года.
Он говорил это спокойно, как лекцию читал. Без пауз, без сомнений, без тени на лице. Схема работает десять лет, и за десять лет он научился описывать её так же бесстрастно, как описывает пункты договора. Подлежащее, сказуемое, печать.
Я смотрела на четыре круга с подписями: «Крот», «Рейдеры», «Нотариус», «Суд». Чистенькая схема на белом листе бумаги. Каллиграфическим почерком.
Четыре звена. Как цепь. Один находит жертву, второй подставляет лицо, третий ставит печать, четвёртый бьёт молотком в суде. И на выходе: пенсионерка с чемоданом на лестничной клетке, а в её квартире новые жильцы, которые купили по документам, которые заверил вот этот худой человек в золотых очках.
Семь лет я работала риелтором. Семь лет показывала людям квартиры, проверяла выписки, считала квадраты и комиссии. И ни разу не задумывалась, что по другую сторону этого рынка сидит кто-то с печатью и делает ровно обратное: не помогает людям купить, а помогает у людей отнять.
— Сколько квартир?
— За десять лет, около сорока одной. Точнее...
Он запнулся. Коротко, на полсекунды, и если бы я не смотрела прямо на него, не заметила бы.
— Точнее?
— Точнее в записях.
— В каких записях?
— Неважно.
— Очень важно, Генрихов. Ты мне только что нарисовал четыре кружочка и рассказал, как сорок бабушек оказались на улице. И у тебя есть записи? Где? Какие?
Он взял ручку и начал крутить между пальцами. Длинные, тонкие пальцы, и ручка вращалась между ними ровно, без единого сбоя, как маленький пропеллер.
— Анастасия Игоревна, вы пришли за квартирой Сотниковой. Я обещал помочь. Я помогу. Записи, это другой вопрос.
— Записи, это тот же вопрос! Если у тебя есть документы на все сорок квартир, это же... это доказательства! Это можно отнести в полицию! Крота закроют, рейдеров закроют, судью закроют!
— И меня закроют.
Я осеклась.
Он смотрел на меня поверх очков, и лицо у него не выражало ничего. Совсем ничего. Ни страха, ни хитрости, ни раскаяния. Пустой бланк, на котором ещё не поставили печать.
— Да, — я кивнула. — И тебя.
— Я рад, что вы это понимаете. Теперь вопрос: вам нужна квартира Сотниковой или правосудие? Потому что это разные цели с разными ценами. Квартира, это одна сделка. Правосудие, это сорок одно дело, это следствие, это суд, это годы. И в конце правосудия я сижу. А квартира Сотниковой возвращается в любом случае.
— И остальные тридцать девять?
— Остальные, не ваша проблема.
Я встала. Прошлась по кабинету. Два шага в одну сторону, два в другую. Маленький кабинет, маленький мошенник, маленькая схема, которая сломала жизни сорока одному человеку.
— Генрихов. Зимин. Николай Степанович. Семьдесят три года. Однушка на Стара-Загоре.
Он перестал крутить ручку.
— Что с Зиминым?
— Умер. На улице. Зимой. Ты знал?
Пауза.
— Знал.
— А Ткачёва? Та, которая с чемоданом стояла у подъезда?
— Откуда вы...
— Я РИЕЛТОР, Генрихов!! Я семь лет на этом рынке! Я ЗНАЮ этих людей! Ткачёва приходила в наше агентство, год назад, с документами, и мой коллега развёл руками: «ничем не можем помочь, сделка чистая, обращайтесь в суд»! Сделка чистая, потому что ТЫ заверил! И она ушла! Куда ушла, не знаю! Может, к родственникам! Может, на лавочку, как Зимин!
Я стояла перед его столом, и руки тряслись, но не от страха, от злости, от той злости, которая сидит глубоко, под рёбрами, и не выходит ни криком, ни слезами, а только вот так, мелкой дрожью в пальцах.
— Сядьте, Анастасия Игоревна.
— Не сяду! Сорок одна квартира! Зимин! Ткачёва! Сотникова! И ты мне говоришь «не ваша проблема»?!
— Я говорю, что у каждой проблемы есть масштаб. Вы пришли с проблемой на одну квартиру. Я готов решить проблему на одну квартиру. Если вы хотите решить сорок одну, вам нужна не я. Вам нужна прокуратура.
— Мне нужна тетрадь. Или записи. Или что у тебя есть. Потому что без доказательств прокуратура пошлёт меня так же, как суд.
Он надел очки. Снял. Протёр. Надел. Снял снова. Положил на стол. И я увидела его без оправы, без стёкол, без привычной брони. Лицо худое, незащищённое, с тёмными кругами от недосыпа.
— Анастасия Игоревна. Чай?
— КАКОЙ ЧАЙ, ГЕНРИХОВ?! ТЕТРАДЬ!
— Чай. Потому что разговор будет длинный, а вы нервничаете. И когда вы нервничаете, вы кричите, а когда кричите, вы не слушаете. А мне нужно, чтобы вы послушали.
Я села. Он встал, прошёл к тумбочке, включил чайник. Пластиковый стаканчик, пакетик зелёного. Поставил передо мной.
— Мне чёрный. С сахаром.
— У меня только зелёный.
— Хреново у тебя.
— Согласен. Хреново.
Он сел обратно и сложил руки на столе. Без очков выглядел старше, чем с ними. Морщины у рта, тени под глазами от бессонницы. Тридцать девять, а без очков выглядит на все сорок пять.
— Тетрадь существует. Чёрная. В сейфе. Все записи за десять лет. Сорок одна квартира, имена, адреса, суммы, подставные лица, даты. Мой почерк.
— И ты мне рассказываешь?
— Рассказываю, потому что вы всё равно узнаете. Вы упорная, злая и умная. Три качества, которые невозможно обойти. Вопрос не в том, узнаете ли вы. Вопрос в том, когда и как.
— И как?
— Так, чтобы я контролировал процесс. Тетрадь, это моя страховка. Не ваш инструмент. Не оружие прокуратуры. Моя. Личная. Если я отдам тетрадь, я потеряю всё. Лицензию, контору, свободу. Если не отдам, Крот продолжит, и рано или поздно кто-нибудь умрёт, как Зимин. И я не хочу, чтобы мне снилось ещё одно имя.
Я отпила чай. Зелёный, горький, без сахара. Гадость.
— Тебе снятся имена?
— Это не имеет отношения к делу.
— Имеет. Потому что, если тебе снятся, значит, ты не совсем мёртвый. Значит, можно работать.
Он уставился на меня без очков, и в серо-голубых зрачках мелькнуло что-то, чего я не ожидала. Не злость. Не испуг. Удивление. Как будто никто раньше не говорил ему, что он не совсем мёртвый, и он не знал, как на это реагировать.
— Лёня!
Копир влетел в кабинет с тряпкой.
— Да, Марк Эдуардович?
— Чай. Анастасии Игоревне. Чёрный, три сахара.
— У нас нет чёрного!
— Купи.
Копир перевёл взгляд на меня, потом на Марка, потом опять на меня, открыл рот, закрыл и выбежал.
— Он всегда такой? — я кивнула в сторону двери.
— Какой?
— Нервный.
— Лёня не нервный. Лёня внимательный. Он замечает всё и не понимает ничего. Идеальный сотрудник для моей работы.
— И для моей тоже.
— Что вы имеете в виду?
Я допила зелёную гадость и поставила стаканчик на стол.
— То, что Лёня знает, где сейф. И знает код. Или не знает?
Марк надел очки. Медленно. И уставился на меня тем взглядом, от которого хотелось отвернуться, потому что он не злился, не угрожал, а просчитывал.
— Анастасия Игоревна, не трогайте Копира.
— Я не трогаю. Я спрашиваю.
— Вы не спрашиваете. Вы прощупываете. Я вижу разницу. Не трогайте его. Он мальчик, он глупый, он боится.
— Он знает код?
— Разговор окончен. Завтра в десять.
— Завтра рано. Мне нужна тетрадь раньше, чем Крот пришлёт людей ещё раз.
— Крот пришлёт людей не к конторе. К вам.
Я встала и взяла сумку.
— Пусть присылает. Я не Зимин. И не Ткачёва. Я не буду стоять с чемоданом и плакать.
— Вы будете стоять с ТТ и пустым магазином?
— Нет. Я буду стоять с братом. Девяносто пять кило и охранный стаж.
Я вышла из кабинета, и в приёмной столкнулась с Копиром. Он вбежал с улицы, запыхавшийся, с пакетом из магазина.
— Анастасия Игоревна! Я купил чёрный! Три пачки! И сахар! Рафинад и песок, я не знал, какой вы предпочитаете, поэтому купил оба!
Я посмотрела на него. Тощий, нескладный, с длинной шеей и совиными очками, которые запотели от бега. Двадцать шесть лет, ни одной ходки, ни одного греха, если не считать того, что он работает на мошенника и знает об этом.
— Лёня, спасибо. Давай сюда, я сама заварю.
— Правда?! Вы... вы останетесь?
— На чай. На один чай.
Мы сидели в приёмной, на пластиковых стульях, и пили чай. Он, зелёный, из мятого стаканчика. Я, чёрный, с тремя кусками рафинада, из другого мятого стаканчика. Между нами стоял пакет с остатками покупок: вторая пачка чая, сахарный песок и почему-то печенье «Юбилейное», которое Копир купил «на всякий случай».
— Лёня, ты давно у Генрихова работаешь?
— Полтора года, Анастасия Игоревна. С самого открытия. Ну, не с самого, контора давно работает, но я пришёл полтора года назад. По объявлению. «Требуется помощник нотариуса, знание оргтехники, аккуратность». Я аккуратный! Ну, стараюсь. Не всегда получается. Один раз уронил доверенность в чай. Но высушил! Утюгом! Почти не видно было!
Я отхлебнула чай и посмотрела на дверь кабинета Марка. Закрыта.
— Лёня, а Генрихов, он какой? Ну, как начальник?
— Марк Эдуардович? — Копир заёрзал на стуле. — Он... строгий. Но справедливый. Ну, не то чтобы справедливый... Нет, справедливый! Он никогда не кричит. Вообще никогда! Даже когда я уронил... ну, не важно что. Он просто молча на меня уставился. И от этого молчания я чуть не провалился.
— А по вечерам он что делает? В конторе?
— По вечерам? Ну, работает. Документы. Всегда документы. И... ну, иногда...
Копир замялся и заглянул в стаканчик, будто чай мог подсказать, что говорить, а что нет.
— Иногда что?
— Иногда он достаёт тетрадь. Чёрную. Из сейфа. И пишет. Каждый вечер. Ну, не каждый, но часто. Я не знаю, что он пишет, я не подглядывал! Честное слово! Но тетрадь чёрная, и он её прячет обратно, и потом закрывает сейф, и потом сидит и протирает очки минут пять. И не пьёт чай. Просто сидит.
Я поставила стаканчик на стол. Осторожно. Чтобы руки не выдали.
— Лёня, ты молодец. Спасибо за чай.
— Пожалуйста! А вы... вы придёте ещё?
— Приду. Обязательно.
— С... без пистолета?
— Без пистолета.
— Хорошо. Потому что в прошлый раз я очень... ну... волновался. Сильно. Вы знаете, я думал, это зажигалка, но потом понял, что зажигалки не бывают такие длинные, и...
— Лёня.
— Да?
— Это был пистолет. И он был не заряжен. Так что ты зря волновался.
— Не заряжен?! Правда?!
— Правда. Не говори Генрихову.
— Не скажу! Могила! То есть... не могила... плохое слово... Тайна! Секрет!
Я вышла из конторы, и холодный воздух ударил по лицу. Октябрь, серый, с мелким дождём, который не столько мочит, сколько раздражает. Я стояла на крыльце, среди осколков витрины, и думала о Копире. О том, как легко он рассказывает. Как доверчиво. Как по-щенячьи виновато поправляет очки, когда понимает, что ляпнул лишнее. Генрихов прав: мальчишка. Но мальчишка, который каждый вечер видит, как его начальник открывает сейф и пишет в чёрную тетрадь имена людей, потерявших всё. И молчит. Потому что боится. Или восхищается. Или и то, и другое.
Я достала телефон. Набрала Марка.
— Анастасия Игоревна?
— Я поговорила с Лёней.
Пауза.
— Я просил не трогать Копира.
— Я его не трогала. Я попила с ним чай. Чёрный, с тремя сахарами. И с «Юбилейным».
— И?
— И теперь я знаю, что тетрадь чёрная, что она в сейфе, что ты пишешь в неё каждый вечер и что после этого сидишь пять минут и протираешь очки. Лёня очень наблюдательный. Ты сам это говорил.
Молчание. Длинное, злое, с тем холодом, который бывает у людей, которые никогда не кричат.
— Анастасия Игоревна, вы делаете ошибку.
— Я делаю работу. Ты мне не оставил выбора. Или ты отдашь тетрадь добровольно, или я найду способ её достать. У Лёни есть код. И у Лёни есть совесть. А совесть, Генрихов, это рычаг. Ты сам говорил: рычаги, это моя территория.
— Вы используете мальчишку.
— А ты используешь бабушек. Кто из нас хуже?
Он отключился. Я убрала телефон и пошла к маминому дому.
По дороге я думала о тетради. Чёрная. В сейфе. Сорок одна запись. Десять лет. Каждая строчка, это человек без квартиры. Каждая строчка, это чья-то жизнь, которую Генрихов аккуратно, каллиграфическим почерком, перьевой ручкой, занёс в графу «выполнено». И потом сидел и протирал очки. Потому что после такого нужно что-то протирать. Очки, совесть, руки. Он выбрал очки.
У маминого подъезда стояла машина. Серая «Приора» без номеров, с тонированными стёклами. Двигатель работал, из выхлопной шёл пар. Я остановилась за углом и достала телефон.
Два звонка. Первый Марку.
— Генрихов. У маминого подъезда машина. «Приора», без номеров. Это твои?
— Не мои. Крота. Быстрее, чем я думал.
— Что делать?
— Не заходить. Ждать. Они уедут.
— А если не уедут?
— Позвоните брату.
Второй звонок. Косте.
— Костя. Мамин подъезд. Серая «Приора». Двое внутри. Приезжай. Быстро.
— Еду.
Костя приехал через двенадцать минут. Я стояла за углом и считала. Двенадцать минут. «Приора» стояла, двигатель работал, и внутри виднелись два силуэта, один на водительском, второй на пассажирском. Курили, судя по дыму из приоткрытого окна.
Костя подъехал на своей «Калине», припарковался прямо за «Приорой», вышел и пошёл к ней. Девяносто пять килограммов в чёрной форме охранника, с рацией на поясе и с лицом, на котором было написано: «Добрый вечер. Сейчас будет недобрый.»
Я не слышала, что он говорил. Видела только, как водительское окно «Приоры» опустилось, как Костя нагнулся к нему, как что-то коротко и негромко что-то выговорил. Потом выпрямился. Потом «Приора» тронулась, выехала со двора и свернула на проспект. Без спешки, но без задержки.
Костя обернулся и махнул мне.
— Ась, иди. Уехали.
Я подошла.
— Что ты им сказал?
— Подошёл, нагнулся к окну. Тот, что за рулём, рожу скривил, мол, «не твоё дело». Я показал удостоверение охранника и сказал, что записал номер кузова и отправил участковому. Они обосрались и уехали.
— У «Приоры» не было номеров.
— Номер кузова, Ась, это другое. Это на раме. Его не снимешь. Я не записал, конечно. Но они-то не знают.
Я обняла брата. Он стоял, огромный, тёплый, пахнущий дешёвым дезодорантом и чипсами из автомата, и не обнимал в ответ, потому что Костя не умеет обниматься, он умеет стоять столбом и ждать, пока его отпустят.
— Ась, может, я всё-таки этому нотариусу...
— Нет, Костя. Нотариус мне нужен живой.
— А Кроту?
— Кроту тоже. Пока. Но это временно.
Мы поднялись к маме. Мама стояла у окна и смотрела во двор.
— Ася, это кто сидел?
— Никто, мам. Ошиблись адресом.
— Доченька, я не дура. Это из-за квартиры?
— Мам.
— Ася!!
— Мам, пожалуйста. Не сейчас.
Мама замолчала. Костя сел на кухне и взял Батона на руки. Батон замурлыкал, потому что Батон любит Костю, а Костя любит Батона, и это единственные простые отношения в нашей семье.
Я ушла в комнату, закрыла дверь и набрала Генрихова.
— Уехали. Костя их спугнул.
— Временно. Крот пришлёт других. Или тех же, но с инструкциями.
— Я знаю. Поэтому мне нужна тетрадь, Генрихов. Не через неделю. Не через месяц. Сейчас. Потому что пока тетрадь у тебя в сейфе, Крот свободен. А пока Крот свободен, у маминого подъезда будут стоять «Приоры». И я не каждый раз смогу позвонить Косте.
— Я думаю.
— Думай быстрее. У нас нет времени на твои «думаю».
— У нас нет времени, потому что вы пришли с пистолетом вместо того, чтобы пойти к юристу. Вы запустили цепную реакцию, Анастасия Игоревна. Теперь мы оба в ней. И выходить придётся вместе.
— Завтра в десять?
— Завтра в девять. Контору откроем пораньше. Пока Крот не проснулся.
— Буду.
Я нажала отбой и легла на диван. Батон запрыгнул на грудь. Тяжёлый, рыжий, тёплый. Замурлыкал.
Из кухни доносился голос Кости:
— Мам, а пирожки есть? Я с работы голодный. И Батону дай сметаны, а то он худой.
— Худой?! Семь килограммов!
— Это не жир, мам. Это порода.
Мамина кухня, Костин голос, запах пирожков с капустой и мурлыканье Батона. Нормальная жизнь. Та самая, которую Крот отнимает у людей своими «квартирками» и «документиками». Та самая, которую Генрихов заверяет своей печатью, а потом сидит в пустом кабинете и протирает очки, потому что сделать больше ничего не может. Или не хочет. Или уже не различает одно от другого.
Я закрыла дверь и достала телефон. Открыла заметки. Набрала:
«Тетрадь. Чёрная. Сейф. Код знает Копир. Копир работает один, по вечерам Марк уходит, Копир остаётся. Копия. Ксерокс в приёмной. Сорок страниц. Ночью, когда Марк уйдёт.»
Стёрла. Набрала заново:
«Лёня. Не подставлять. Он хороший. Найти другой путь.»
Стёрла и это.
В дверь постучал Костя.
— Ась, мам пирожки принесла. С капустой. Тебе оставить?
— Оставь.
— И ещё, Ась. Тот, в «Приоре», который со мной разговаривал. У него наколка на пальцах. Перстни. Три ходки минимум. Это не шутки, Ась. Это серьёзные люди.
— Я знаю, Костя.
— Тогда, может, в полицию?
Я села на диване. Батон скатился с груди и обиженно мяукнул.
— В полицию пока рано. Но скоро будет в самый раз. Очень скоро.
Костя кивнул и закрыл дверь.
Я взяла телефон и набрала сообщение Генрихову. Короткое. Без приветствий.
«Генрихов. Завтра в девять. И принеси нормальный чай. Чёрный. С сахаром. Я не буду пить твою зелёную отраву.»
Ответ пришёл через минуту:
«Куплю. И купите мне чашку. Фарфоровую. Белую. Вы мне должны.»









