ГЛАВА 2. ХОЗЯИН
— Паром, она опять пошла!
Бобёр влетел ко мне на кухню, когда я допивал чай. Утро, ноябрь, за окном темно и минус пятнадцать.
— Куда?
— К деду Матвею! С блокнотом! И с фотоаппаратом! Фотографирует всё подряд, даже Машку сфотографировала!
— Козу?
— Козу!! Петровичи говорят, Машка после этого доиться перестала!
— Бобёр, коза не перестала доиться из-за фотоаппарата.
— А вдруг?!
Я отставил кружку и натянул тулуп. Тагул поднялся с порога и ткнулся мордой мне в ладонь.
— Следи за ней.
Бобёр выпрямился, как солдат.
— В смысле?!
— Не в прямом. Просто знай, где она. Куда ходит, с кем разговаривает. И мне докладывай.
— А зачем?
— Потому что Клещ тоже за ней следит. И мне нужно знать раньше, чем он.
Бобёр моргнул. Улыбка сползла.
— Клещ?
— Клещ. Я видел, как он вчера стоял у своего забора и смотрел, куда она пошла. Три раза за день.
— Может, просто... ну...
— Бобёр. Ты знаешь Клеща. Он ничего не делает «просто».
— Понял. Слежу. Докладываю. Негласно!
— Именно. Негласно. Не ори на весь посёлок.
— Я НЕ ОРУ!!
Он убежал, хлопнув дверью так, что с потолка посыпалась побелка.
Негласно, блядь. Бобёр и негласно.
Я вышел на крыльцо и закурил. Утро, ледяной воздух, дым из труб. Посёлок просыпался: скрипели двери, лаяли собаки, где-то Петровичи ругались из-за той самой козы.
Виктория была в посёлке неделю. Семь дней. И за эти семь дней она побывала в каждом доме, поговорила с каждым, кто соглашался разговаривать, и сфотографировала всё, что стояло, лежало, висело и двигалось.
Женщина с блокнотом, в ватнике и валенках, с ручкой, которую она грызла, когда думала.
Я докурил и пошёл к деду Матвею.
Дом деда Матвея стоял третьим от берега, с синими наличниками и покосившимся крыльцом. Я подошёл и услышал голоса через дверь. Виктория и дед.
Толкнул дверь. В горнице было тепло, пахло травяным сбором.
Виктория сидела за столом, блокнот открыт, ручка в зубах. Дед напротив, с папиросой.
— Доброе утро.
Виктория подняла голову.
— Денис Андреевич. Я тут разговариваю с Матвеем Кузьмичом. Не помешала?
— Не помешала. Матвей Кузьмич любит поговорить.
— Я не люблю поговорить, — дед стряхнул пепел. — Я люблю, чтобы меня слушали. Разница.
Они, похоже, нашли общий язык.
— Матвей Кузьмич рассказывает мне про наводнение. Две тысячи восемнадцатый год.
— А, — я сел на лавку у двери. — Рассказывает.
— Вода поднялась на два метра, — дед затянулся. — Ночью. Без предупреждения. Река разлилась, и посёлок залило по крыши. Нижний ряд домов ушёл весь.
— И?
— И Денис всех вытащил, — дед кивнул на меня. — Один. Ну, не один, Бобёр помогал. Но организовал он. Ночью, в темноте, по пояс в воде, дом за домом.
— Стариков на руках выносил?
— И стариков, и детей, и козу Петровичей. Машку. Она тогда ещё молодая была, орала как бешеная.
— Коза орала?
— Коза орала. Петрович орал. Все орали. Один Денис молчал и таскал.
Виктория записывала. Быстро, мелким почерком, не поднимая головы.
— И после этого он стал... хозяином?
— Он и до этого был, — дед посмотрел на меня. — Только после наводнения перестали спорить. А до этого спорили. Человек так устроен: пока ему жопу не подпалит, он не верит, что огонь горячий.
— Матвей Кузьмич, — я встал. — Ты ей всё расскажешь, она книгу напишет.
— Пускай напишет. Может, хоть дорогу сделают.
— Не сделают.
— Не сделают, — дед согласился. — Но пускай хоть узнают, что мы тут есть.
Я пошёл к двери. Виктория подняла голову от блокнота.
— Денис Андреевич, а можно я с вами поговорю? Интервью. На диктофон.
— Нет.
— Почему?
— Потому что нет. Разговариваю я с тобой каждый день. Интервью не будет.
— Разговор и интервью, это разные вещи.
— Для тебя разные. Для меня одинаковые.
Она кивнула. Не обиделась, не надулась. Приняла.
Записала что-то в блокнот. Я бы многое отдал, чтобы прочитать.
Дед Матвей вышел за мной на крыльцо. Прикрыл дверь.
— Ты, Денис, зря ей отказываешь.
— Не зря.
— Она не злая. Она честная. А честная баба с блокнотом опаснее злой, но — полезнее.
— Полезнее для кого?
— Для посёлка. Для людей. Для тебя.
— Для меня она бесполезна.
— Это ты так думаешь. Пока.
Дед замолчал, докуривая. Потом тихо, так, чтобы через дверь не слышно:
— Ты, Денис, ей не всё рассказывай. Но и не всё скрывай. Она чует враньё. Как собака. Если поймает на вранье, будет хуже, чем если бы ты честно послал её на хуй.
— Матвей Кузьмич, ты мне советы даёшь?
— Я тебе жизнь рассказываю. Советы я перестал давать лет двадцать назад. Никто не слушает.
Бобёр догнал меня на полпути через посёлок. Красный, задыхающийся, шапка набок.
— Паром! Докладываю! Негласно!
— Тише. Негласно значит тихо.
— Тихо! Она была у деда Матвея, потом у Коли-Рыбы, потом у бабы Зои! У бабы Зои чай пила и валенки примеряла!
— Валенки?
— Зоины! Старые! Баба Зоя ей подарила! Говорит, ноги отморозишь в своих ботинках, на вот, носи!
— Хорошо. А у Клеща была?
— Не-а. К забору подходила, стояла, нюхала. Но не заходила.
— Нюхала?!
— Ну, принюхивалась! Там же воняет, ты знаешь! Шкуры! Химия!
— Ладно. Дальше следи. И, Бобёр.
— Что?
— Ей не говори, что ты за ней ходишь.
— А я не хожу! Я случайно мимо прохожу! Много раз! Подряд!
— Ты ебанутый.
— Не, я просто ответственный!
Он убежал. Я покачал головой и пошёл к дому Клеща. Тагул бежал рядом, обнюхивая каждый сугроб.
Она тут неделю. И за эти дни я перестал понимать, что с ней делать.
Прошлая, Марина, была проще. Клещ надавил, уехала, и всё.
Эта не уедет. Эта жуёт ручку и записывает.
Марина хотела открытку. «Забытая деревня, сильные люди.»
А эта хочет правду. Не «как тут красиво», а «почему нет дороги».
Правда опаснее открытки. Открытку забудут, а с правдой приедет Морозов.
Калитка Клеща скрипнула, и Тагул рыкнул. Он всегда рычал у этого забора. Умная собака.
Люба стояла на крыльце, вешала бельё. Платок, фуфайка, руки красные от холода. Увидела меня и застыла.
— Здравствуй, Люба.
— Здравствуй, Паром.
— Степан дома?
— В сарае.
На шее, под платком, желтел старый синяк. Сполз ниже, пожелтел.
Нового не было. Пока.
Я зашёл в сарай. Клещ сидел на козлах, точил нож. Камень скрежетал по стали, ровно, мерно.
— Журналистка ходит по домам.
— Знаю, — он не поднял голову.
— Была у деда Матвея. Записывает.
— И что записывает?
— Про наводнение. Про посёлок. Про людей.
— Про людей. Про каких людей?
— Про всех. Пока.
Клещ положил нож на колено. Поднял на меня тёмные быстрые глазки.
— Пока. А потом?
— Потом посмотрим. Но есть правило. Ты с ней не разговариваешь. Не приближаешься. Не смотришь.
— Я и не смотрю.
— Ты три раза вчера стоял у забора и провожал её взглядом. Три раза, Клещ. Я считал.
— А что, мне у собственного забора стоять нельзя?
— Можно. Но не когда она проходит. Если она заметит, что ты за ней следишь, она начнёт копать. А когда она начнёт копать, она докопает.
— До чего?
— До тебя.
Камень скрежетал по стали.
— Если она ко мне придёт?
— Если придёт, отправишь ко мне. Вежливо.
— Вежливо, — Клещ дёрнул уголком рта. — Я всегда вежливо.
— Вот и давай. Вежливо.
Я повернулся к двери. Люба развешивала рубашку Клеща, мокрую, тяжёлую.
На запястьях, под рукавами, я заметил полоски. Свежие, красные.
— Люба.
Она дёрнулась. Одёрнула рукава.
— Ты как?
— Нормально.
— Точно?
Из сарая голос Клеща:
— Она нормально. Упала. Лёд на крыльце.
— Ноябрь. Льда на крыльце хватает, — я не отвёл взгляда от Любы. — А на запястьях тоже лёд?
Люба отвернулась. Быстро, резко, как от удара.
Я зашёл обратно в сарай. Клещ точил нож. Спокойно, ровно.
— Степан. Я тебе один раз скажу. Один.
Он поднял голову.
— Если я ещё раз увижу на ней следы, мне похуй, от чего, от льда, от падения, от двери, от чего угодно, мы будем разговаривать по-другому. Не словами. Ты понял?
Нож замер на камне. Секунду. Две.
— Понял, Паром.
— Повтори.
— Понял. Не трогаю. Не смотрю. Если придёт, отправляю к тебе.
— Вежливо.
— Вежливо, Паром. Как родную.
Я вышел. Люба не смотрела на меня. Бельё покачивалось на ветру, замерзая на лету.
Я шёл домой и думал, что ничего не изменится.
Клещ бил Любу, когда я его принял двенадцать лет назад. Бил после первого предупреждения. Бил после того, как я сломал ему нос три года назад.
Он не перестанет. Такие не перестают.
Но выгоню его, и он сдаст посёлок Морозову. Клещ не предатель по природе, а по расчёту: нечего терять — сожжёт всё вокруг.
Двенадцать лет я держу его на привязи. Прикрываю, он кормит посёлок мясом.
Уберу привязь, и сорвётся. Вопрос в какую сторону.
Вечером сверху доносился глухой частый стук. Ноутбук. Виктория писала.
Быстро, залпом, пока горячее. Журналисты так работают.
Я поднялся по лестнице. Постучал.
— Да!
Вошёл. Она за столом, экран светился в темноте.
Лампу не зажигала, экономила керосин. Молодец.
— Генератор на четыре часа. Два из них свет для посёлка. Твой ноутбук жрёт полтора часа зарядки. Это полтора часа, когда Коля-Рыба сидит без лампы, а дед Матвей не видит, куда ставить чайник.
— Мне нужен ноутбук для работы.
— Тебе нужно подстроиться. Электричество не из розетки. Из дизеля. Дизель из топлива. Топливо привезут весной. Если привезут.
— Ладно. Час в день.
— Полчаса. И то много.
Она закрыла ноутбук. Медленно, без злости.
Достала блокнот, засунула ручку в рот. Грызла, думала.
— А что ты делаешь по вечерам?
— Читаю.
— Что?
Я вышел, вернулся с книгой. Протянул.
Она взяла. Прочитала обложку.
— «Архипелаг ГУЛАГ»? Серьёзно?
— Серьёзно.
— А почему это?
— Потому что подходит. Изоляция, лагерь, система. Тут, конечно, не лагерь, но иногда...
— Иногда похоже?
— Иногда.
— А что-нибудь полегче? Детективы?
— Я живу в детективе. Мне хватает.
— Какой же тут детектив?
— Посёлок. Восемьдесят семь человек, половина с секретами. Разве не детектив?
— С секретами?
— Я не это имел в виду.
— Нет, ты именно это имел в виду. У кого секреты?
— У всех. У тебя тоже.
— У меня нет секретов. Я журналист. Мне нельзя.
— У всех есть. Просто журналисты свои не записывают.
Она коротко рассмеялась. Впервые за неделю. Тихо, на выдохе, как кашель, только тёплый.
Я усмехнулся. Чуть. Трещина.
— А ты что читаешь? — я кивнул на её сумку, из которой торчал корешок.
— Лидия Гинзбург. «Записки блокадного человека».
— Тоже нелёгкое.
— Я не читаю лёгкое. Лёгкое для пляжа.
— Тут пляжа нет.
— Заметила.
Я сел на ступеньку лестницы, она за столом. Между нами полкомнаты и низкий потолок.
— Денис Андреевич.
— Что.
— Дед Матвей мне сегодня одну вещь сказал. Странную.
— Какую.
— «Не всё пиши. Тут не всё для газеты.»
— И что тут странного? Правильно сказал.
— Правильно. Но мне интересно, что именно «не для газеты». Потому что если бы тут было только хорошее, никто бы так не предупреждал. Предупреждают, когда есть что скрывать.
Умная баба. Слишком умная.
— Тут нечего скрывать. Тут восемьдесят семь человек, которые живут, как могут. Не всегда по закону. Но по совести.
— По чьей совести?
— По моей.
Она записала что-то в блокнот. Я бы убил за то, чтобы прочитать.
— Спокойной ночи, Виктория Олеговна.
— Подожди.
Я остановился.
— Ты злишься, что я тут?
— Нет.
— Врёшь.
— Не вру. Я не злюсь. Я думаю.
— О чём?
— О том, что будет, когда ты уедешь. С материалом.
— А что будет?
— Ничего хорошего. Но это мои проблемы, не твои.
— Подожди.
Я остановился на лестнице.
— А ты читаешь вслух?
— В смысле?
— Вслух. Книги. Мне дед Матвей рассказывал, у тебя в посёлке свет четыре часа в день. Вечерами люди что делают?
— Спят. Разговаривают. Я строгаю.
— Строгаешь?
— По дереву. Фигурки. Ерунда.
— Не ерунда. Покажешь?
— Нет.
— Почему?
— Потому что нет.
Она хмыкнула. Та же интонация, что у меня, когда я отказываю.
— Тогда хотя бы почитай. Вслух. Тут тихо, как в склепе, а я от тишины плохо сплю.
— Я тебе не радио.
— Жаль. Волна была бы хорошая. «Радио Паром. Новости тайги. Шуга, волки, лосятина.»
Я стоял на лестнице. Она за столом, закутанная в одеяло, с ручкой в зубах.
На секунду показалось, что она тут не неделю, а всегда.
Дурь. Профессиональная дурь.
— Спокойной ночи.
— Спокойной.
Я спустился, сел за стол, взял нож и чурку.
Лось. Маленький, с ветвистыми рогами. Для Кати Петровичевой, ей шесть.
Строгал и думал. Виктория Олеговна Снежная, тридцать один год, Москва.
Татуировка на запястье, координаты. Кусает ручки. Бегает по утрам в минус двадцать.
И фотографирует на плёнку. Потому что плёнку сложнее уничтожить.
Вот это не давало покоя. Зачем плёнка, когда есть цифра?
Только если ждёшь, что цифру отберут. Значит, она знает, что бывает с журналистами в таких местах.
Она не дура. Она знает, куда приехала. И она не уедет, пока не получит то, за чем приехала.
Шшшик. Шшшик.
Нож по дереву. Лось обретал форму, и рога получались кривые, потому что я думал не о лосе.
В час ночи я услышал Тагула.
Тихое рычание, низкое, утробное. Тагул так рычал на незнакомых. Я отложил нож и взял ружьё со стены.
Крыльцо, темнота, минус двадцать.
Тагул стоял у ступеней, шерсть на загривке дыбом, морда к забору.
Я включил фонарь.
На снегу у забора следы. Чёткие, глубокие, свежие.
К дому и обратно. Кто-то подходил, стоял, слушал.
И ушёл.
Размер сорок второй. Не Бобров сорок седьмой. Не мой сорок четвёртый.
Клещов.
Сорок второй. Клещов.
Следы вели от забора к дому, потом обратно, потом через улицу. К дому Клеща.
Каждую ночь. Каждую ёбаную ночь он приходит и стоит у моего дома.
Что он ищет, я мог только догадываться. Может, момент. Может, просто нервничает.
Но нервный Клещ опаснее спокойного.
Я вернулся в дом. Поставил ружьё у кровати. Тагул лёг у двери и не закрыл глаз до утра.
Я тоже.
Нож лежал на столе. Недостроганный лось стоял рядом, кривоногий, с одним рогом. Утром доделаю. Если усну.









