ПРОЛОГ. РЕКА
# «ПЕРЕПРАВА»
Шуга пошла с ночи.
Я стоял на берегу и смотрел, как серая каша ползёт по Тагулу, шурша о камни и цепляясь за коряги. Ледяная крупа, мёрзлая пена, ошмётки с верховьев.
Через неделю река встанет, может, через полторы. Забереги схватятся, лёд пойдёт от берега к берегу, и Тагул затихнет до апреля.
Пёс сидел рядом, прижавшись к моему сапогу. Тоже Тагул, как река. Рыжий, одноухий, с мокрой бородой.
Каждое утро мы приходим сюда, стоим, смотрим на воду. Пять минут, молча, потом обратно. Ритуал.
Паром покачивался у левого причала, привязанный к столбу. Старый плот на бочках-поплавках, шесть на четыре метра, с перилами из жердей.
Трос уходил через реку и провисал над водой. Лебёдку заклинило на прошлой неделе, я починил, но мотор капризничал, и если шуга пойдёт гуще, последний рейс будет тяжёлым.
Сзади затрещали кусты, и я обернулся. Бобёр. Кто ещё в шесть утра ломится через подлесок, как лось в гон.
— Паром! Паром!! Из Усть-Илимска звонили! На спутник!
Он выкатился на берег, красный, потный, в расстёгнутом ватнике, шапка на одном ухе. Уши торчали в разные стороны.
— Баба едет! Журналистка! Из самой Москвы! Про нас писать будет!
Я достал трубку из кармана тулупа и начал набивать самосадом. Торопиться некуда.
— Какая баба, Бобёр.
— Журналистка! С фотиком! Через два дня будет! А мне причёску надо сделать? У меня ж нету причёски...
Он стянул шапку и потрогал лысину. Три волосинки трепыхались на ветру.
— Нас нельзя показывать, Бобёр.
— Почему?!
— Потому что мне нельзя. Клещу нельзя. Коле-Рыбе, который самогон гонит без лицензии, нельзя. Ваньке-охотнику, у которого ни одного разрешения нет и не было, нельзя. Никому нельзя светиться.
Бобёр моргнул. Переваривал.
— А мне?
Я прикурил. Самосад горчил, пока трубка не прогрелась. Берёзовая, самодельная, четвёртая за год.
— Тебе можно. Но ты один в кадре, это, блядь, не репортаж. Это комедия.
Бобёр засопел, надул щёки и уставился на реку. Секунд двадцать молчал, что для него было подвигом, достойным медали.
— Паром, а она хоть красивая?
— Откуда мне знать.
— Ну, из Москвы же! Из Москвы все красивые!
— Из Москвы все с вопросами. А нам тут вопросы на хуй не нужны.
Бобёр догнал меня через полминуты, когда я уже шёл к посёлку. Пыхтел, не отставал.
— Паром, а может, я ей баню растоплю? Когда приедет? С дороги-то первое дело!
— Растопи. Только полотенце чистое найди. Не ту тряпку, которой ты Тагула вытираешь.
— Это было один раз! ОДИН!
— Два. Я считал.
Бобёр засопел и отстал у своего дома, бормоча про полотенца и несправедливость.
Я пошёл дальше. Тагул бежал рядом, обнюхивал каждый столб. Двадцать четыре дома, одна улица от берега в тайгу, дым из труб, грязь под ногами.
У третьего дома на лавке сидел дед Матвей в телогрейке и подшитых валенках, курил папиросу. Семьдесят восемь лет, Афган, глухой на одно ухо, но башка работала лучше, чем у всего посёлка вместе взятого.
— Доброе утро, Матвей Кузьмич.
— Утро, Паром. Шуга пошла.
— Пошла. Неделя, может, полторы.
Дед затянулся, выпустил дым и прищурился.
— Бобёр тут мимо пробежал. Орал про журналистку какую-то. Из Москвы.
— Орал. Это он умеет.
— И что, правда едет?
— Правда.
Дед помолчал. Папироса дотлевала до фильтра.
— Ты, Денис, с ней поаккуратнее. Журналисты — они как вода. Везде просочатся. А у нас тут — щели.
— Знаю, Матвей Кузьмич. Разберусь.
— Разберись. Только — без дури. Не как в прошлый раз.
Он встал с лавки и ушёл в дом, не дожидаясь ответа. А я стоял и думал, что дед знает про «прошлый раз» больше, чем показывает. Все тут знают больше, чем показывают.
Дом Клеща стоял на краю посёлка, за высоким забором. Единственный забор в Речном.
Каждый раз, когда я шёл мимо этих досок, думал одно и то же: от кого загородился. От нас? Или себя спрятал, чтобы не видели.
Я толкнул калитку. Из сарая тянуло мокрой шкурой и дубильным раствором, тяжёлым, едким.
На крыльце стояла Люба, платок до бровей, руки в карманах фуфайки, смотрела в землю. На скуле синяк, свежий, жёлто-лиловый.
— Степан в сарае?
Кивнула. Не подняла глаз.
Я зашёл в сарай. Пахло мокрой кожей, дымом и чем-то кислым, от чего щипало в носу. Шкуры висели на перекладинах, вытянутые, тёмные.
Клещ скоблил шкуру, согнувшись над козлами. Нож ходил мерно, ровно, со скрипом.
— Журналистка едет. Из Москвы. С документами. Будет послезавтра, если шуга не отрежет.
Нож замер. На секунду. Потом заскрёб снова.
— Отправь обратно.
Клещ не обернулся. Голос ровный, как скрип ножа по шкуре.
— Не могу. Она на маршруте, официально. Если развернуть, вернётся с ментами. Оно нам надо?
— А если не развернуть, напишет. И менты приедут сами.
Он положил нож на козлы и повернулся ко мне. Медленно, как всегда.
Бородка козлиная, с сединой. Улыбка тонкая.
— Значит, она тихо посмотрит и тихо уедет. Мы тихо улыбаемся. Обычные люди в обычном посёлке.
— А если она не тихая?
— Все тихие, Клещ. Когда надо.
— Тихо. Как всегда. Ладно, Паром.
Он взял нож обратно и покрутил в пальцах. Привычка.
— Но если она полезет куда не надо...
— Я решу.
— Как решишь? Она не местная. Она не твоя. Она из Москвы, с документами. Ты ей слово скажешь, а она тебе статью напишет.
— Я. Решу.
— Ты решил с прошлой?
Он смотрел на меня, и в тонкой улыбке не было ничего, кроме расчёта.
Прошлая. Марина. Два года назад.
Журналистка из Екатеринбурга, молоденькая, двадцать шесть, с цифровым фотоаппаратом и кучей вопросов. Приехала «писать про забытую Россию», как они все говорят.
Клещ у неё флешку украл, записи уничтожил. Пришёл ночью и объяснил, что бывает с теми, кто лезет не в своё. Она уехала через три дня и ничего не написала.
А я молчал. Позволил.
— Ту я решил. Эту тоже решу.
Клещ усмехнулся. Он мне не верил, и правильно делал, потому что я сам себе не верил.
«Решу» — это не план. Это надежда, что всё рассосётся само.
Я вышел на крыльцо. Люба стояла у перил, там же, где минуту назад. Синяк на скуле, руки в карманах.
— Люба. Если он опять...
— Не надо, Паром.
— Если он опять, ты скажи мне. Слышишь?
— Упала. На крыльце лёд.
— Октябрь. Льда на крыльце нет.
Она подняла глаза. На секунду. Тёмные, сухие, пустые.
Потом опустила и ушла в дом.
Я шёл обратно к реке и думал, что каждый год одно и то же: шуга, запасы, зима, тишина. И ни хера не меняется.
Поменять я не могу. Я не бог и не президент.
Я Паром. Мужик с переправой.
Посёлок живёт, потому что через меня идут грузы: жратва из Усть-Илимска раз в два месяца, лекарства для матери, патроны, одежда. И другие грузы, про которые журналисткам знать не положено: лес без лицензии, пушнина без разрешений, иногда люди, которым лучше исчезнуть.
Без меня тут все сдохнут. Я это знаю. Они это знают.
Менять этот расклад не хочет никто.
А теперь едет баба из Москвы. С блокнотом и фотоаппаратом. Писать правду.
У переправы я остановился. Трос провис между берегами, паром покачивался на волне, борта потемнели от воды.
Я потрогал трос, дёрнул. Держит. Лебёдка щёлкнула, провернулась на пол-оборота.
Ещё один рейс, может, два. Потом всё.
Шуга шла гуще, и река уже не блестела, а тускнела, затягиваясь мутной плёнкой.
На том берегу, на левом, где причал и тропа до Усть-Илимска, никого не было. Тихо.
Через два дня там будет стоять баба из Москвы с рюкзаком и блокнотом, и мне придётся тащить её сюда через шугу, через ледяную кашу. И она будет держаться за трос мокрыми руками и думать, что приехала в ад.
Неделя. Может, меньше.
Река встанет, и баба из Москвы окажется здесь, в моём посёлке, на три месяца, пока лёд не отпустит. Нравится мне, не нравится — река решает, не я.
Тагул подошёл, сунул башку мне под руку. Я потрепал его за единственное ухо.
— Будут гости, Тагул.
Он скульнул.
— Нежеланные.
«Все события, персонажи и организации, описанные в данном произведении,
являются вымышленными. Любые совпадения с реальными людьми, компаниями и
заведениями случайны. Упоминание реально существующих мест и заведений служит
исключительно цели создания
достоверной художественной атмосферы и не является рекламой или антирекламой.»









