Вернуться к товару Фура. Один рейс — и вся жизнь под откос Глава 3
Фура. Один рейс — и вся жизнь под откос

Фура. Один рейс — и вся жизнь под откос139.00 ₽

Глава 3: ГЛАВА 2. БОРОДА

ГЛАВА 2. БОРОДА

* * *

«Патриот» висел в зеркале, как клещ, и я давил на газ, хотя давить было некуда: Вольвочка с сорока тоннами груза разгоняется примерно так же, как я бегаю, то есть медленно и с одышкой.

Пассажирка сидела рядом, завёрнутая в одеяло, и молчала. Считала, наверное. Она всё время считала, тихо, себе под нос, и от этого счёта становилось не по себе, потому что нормальные люди так не делают. Нормальные люди курят, грызут ногти, дёргают ногой. А она считает.

— Он ближе стал.

— Вижу.

— Что будешь делать?

— Ехать. Он не полезет на трассе. Камеры, свидетели. Ему нужно, чтобы я остановился.

— А ты?

— А я не остановлюсь.

Впереди замигал указатель: съезд на Владимир, объездная. Я мотнул руль влево, и фура пошла на съезд, тяжело, с креном. «Патриот» за мной. Но я знал эту развязку, потому что ходил здесь сто раз, и после кольца сразу ушёл на техническую дорогу, узкую, между складами, где «Патриот» за фурой не пролезет.

Пролез. Сука. Внедорожник, ему всё равно.

— Он за нами!

— Вижу! Тихо!

Рация. Я схватил.

— Борода в эфире! Кто на Владимирской объездной?!

Треск. Голос:

— Борода, это Семёныч! Я на промзоне, у складов!

— Семёныч! Выкати на техническую дорогу! Перегороди! Мне нужно десять секунд!

— Борода, ты чего?! У меня фура загружена!

— Семёныч! ДЕСЯТЬ СЕКУНД! Я тебе ящик тушёнки должен!

— Два ящика!

— ДВА! ДАВАЙ!

Через полминуты впереди показалась фура Семёныча, старая «Ивека», белая с ржавыми пятнами. Он выкатил с боковой площадки, медленно, поперёк дороги, и перегородил техничку.

Я увидел справа проулок, узкий, между двумя складскими ангарами. Вольвочка туда не поместится. Но если срезать угол и выехать на параллельную...

— Держись.

Я крутанул руль. Фура сложилась, прицеп пошёл боком, зеркало чиркнуло по стене ангара и отлетело. Пассажирка вцепилась в ручку двери. Но мы проскочили: прицеп качнулся, выровнялся, и я вышел на параллельную улицу, а «Патриот» остался за Семёнычем, который перегородил техничку и, судя по рации, делал вид, что заглох.

— Семёныч, спасибо! Ты красавец!

— Борода, два ящика! И пива!

— Три ящика! И пива! Всё!

Я вырулил обратно на М7 через промзону. «Патриот» остался где-то за складами. Может, объедет. Может, потеряет. Но сейчас за мной чисто.

Пассажирка отпустила ручку двери. Пальцы белые.

— Ты всегда так водишь?

— Нет. Обычно скучнее.

— Зеркало.

— Что зеркало?

— Ты потерял правое зеркало.

Я посмотрел на стойку. Обрубок, крепление, осколки.

— Блядь.

— Это дорого?

— Двенадцать тысяч. Плюс работа. Плюс ехать дальше с одним зеркалом, а это штраф.

— Прости.

— За что? Ты не виновата в зеркале.

— Я виновата во всём остальном.

— Во всём остальном виноват Каримов. И Кастрюля. И я, потому что согласился на миллион двести. Ты в списке виноватых не на первом месте.

— А на каком?

— На четвёртом. После зеркала.

Она что-то сделала лицом, что-то между улыбкой и гримасой, и быстро отвернулась.

* * *

Нижний Новгород. Объездная. Стоянка «У Михалыча», большая, двадцать фур. Кафе, душ, шиномонтаж.

— Сиди. Не высовывайся.

— Знаю.

— Я серьёзно. Ни на шаг. Даже в туалет. Вот бутылка.

— Бутылка?!

— Ну... ведро. Под спальником. Дальнобойное ведро. Не смотри так.

— Я не «так» смотрю.

— Ты смотришь, как будто я предложил тебе гадость.

— Ты предложил мне ведро.

— Это нормально на трассе!

— Для кого?!

— Для всех! Я тоже в ведро... ладно. Не важно. Сиди. Я быстро.

Я вылез и пошёл к кафе, и на полпути сообразил, что впервые за двадцать лет на трассе разговариваю не с фурой, а с живым человеком, и это странно, потому что разговаривать с фурой проще. Фура не переспрашивает. Фура не смотрит «так».

В кафе было накурено, пахло борщом и мокрыми куртками. За столом у окна, с тарелкой пельменей и стаканом чая, сидел Петрович.

— Борода! — он поднялся, и мы обнялись по-дальнобойному, коротко и крепко. — Сто лет! Куда?

— Красноярск.

— Ого. Далеко.

— Далеко.

— Садись. Жри. Ты худой стал.

— Я не худой. Я нормальный.

— Борода, я тебя знаю двадцать лет. Ты всегда был нормальный, но сейчас вид у тебя не нормальный. Что случилось?

Я сел. Взял меню. Борщ, пельмени, котлета. Всё по двести рублей, и всё из одной кастрюли, судя по вкусу.

— Ничего не случилось. Рейс.

— Борода. Я по рации слышал. Семёныч трепался, как ты через промзону летел, зеркало потерял, «Патриот» за тобой. Это не «рейс». Это «вляпался».

— Петрович.

— Борода. Я тебя знаю. Ты спокойный мужик. Ты в жизни от ментов не бегал, от бандитов не бегал, ни от кого не бегал. А тут через промзону на сорока тоннах, зеркало об стенку. Что. Случилось.

Я жевал пельмени и думал, что Петровичу соврать нельзя. Не потому что он обидится, а потому что он увидит враньё, как я вижу фальшивый стук в моторе. Тридцать пять лет на трассе, и Петрович видит людей насквозь.

— У меня пассажирка.

— Кто?

— Баба. Молодая. Залезла ночью на стоянке. Без имени. С синяками. За ней едут.

— Кто едет?

— Люди заказчика.

— Какого заказчика?

— Который заказал рейс. Каримов.

Петрович отставил стакан. Медленно, аккуратно, как он всё делал: медленно и аккуратно.

— Борода. Ты связан с Каримовым?

— Я везу его груз. За миллион двести.

— Миллион двести.

— Да.

— Борода, за такие деньги люди в кузов кладут не запчасти.

— Знаю.

— И ты поехал.

— Маша. Квартира. Ты знаешь.

— Знаю. Но, Борода... баба с синяками? Которая связана с заказчиком? Это...

— Это пиздец, Петрович. Я в курсе. Но выкинуть её я не могу.

— Почему?

— Потому что ей некуда. И потому что у неё синяки, и мне хватает того, что у меня Маша растёт, и я не хочу жить в мире, где мужики выкидывают баб с синяками на трассу.

Петрович молчал. Долго. Пельмени остывали.

— Красивая?

— Петрович.

— Борода, я старый, не слепой. Красивая?

— Худая. Грязная. С синяками.

— Это не ответ.

— Это единственный ответ, который у меня есть.

— Ладно. Чем помочь?

— Пока ничем. Если увидишь «Патриот» чёрный на трассе, дай знать. И если мужик квадратный будет спрашивать про меня, ты меня не видел.

— Борода, я тебя не видел уже двадцать лет. Каждый раз, когда спрашивают, не видел.

— Спасибо, Петрович.

— Не за что. Борода...

— Что?

— Ты хороший мужик. Но хорошие мужики на трассе долго не живут. Будь осторожен.

— Петрович, ты мне это каждый год говоришь.

— И каждый год ты не слушаешь. Поэтому повторяю. Борода, отец твой тоже был хороший мужик. И тоже не слушал. Мы с Серёгой ходили вместе до Челябинска, зимой девяносто восьмого. Он мне тогда про тебя говорил. Мол, «пацан растёт, борода потом будет как у деда». Угадал.

— Угадал.

— Береги себя. Ради Серёги. Ради Маши. Ради бабы своей кусачей.

— Она не моя.

— Борода. Ты ей бутерброды покупаешь. Значит, уже немножко твоя.

Я доел, расплатился и пошёл к выходу. На полпути развернулся.

— Петрович. Мне бутерброды с собой. Два. Нет, три. И чай в термос.

— Для неё?

— Для Вольвочки. Она чай любит.

— Борода.

— Ладно, для неё. Доволен?

Петрович покачал головой и пошёл к буфету.

* * *

Я вернулся в кабину с пакетом. Она сидела на спальном месте, обхватив колени, и шторки были задёрнуты, и в полумраке кабины её лицо было бледным пятном с тёмными впадинами глазниц.

— Ешь. Борщ, котлета, хлеб. И бутерброды на потом.

— Спасибо.

Она взяла контейнер и стала есть. Не как вчера, не жадно, не давясь. Медленно, аккуратно, как человек, который вспомнил, что можно есть нормально.

Я отвернулся. Привычка. Не смотреть, когда человек ест.

— Ты опять отворачиваешься.

— Привычка.

— Тебя так мать учила?

— Отец. Он говорил: «Когда человек ест, не смотри. Еда дело личное.»

— Твой отец был... необычный.

— Мой отец был дальнобойщик. Который заснул за рулём и погиб. Необычного мало.

Она замолчала. Доела. Поставила контейнер на сиденье.

— Спасибо, Витя.

Второе «спасибо» за два дня. И впервые по имени. Мне стало... не знаю. Не тепло. Не приятно. Просто: в кабине кто-то назвал меня Витей, а не Бородой, и от этого что-то сдвинулось.

— У тебя руки офисные.

— Что?

— Руки. Пальцы длинные, ногти... ну, были. Ты не работала руками. Ты за компьютером сидела.

— Бухгалтер. Я же говорила.

— Говорила. Но одно дело говорить, другое видеть. У бухгалтеров руки другие. У тебя пальцы... музыкальные.

— Пианино. В детстве. Мама отдала в музыкалку. Шесть лет.

— И что?

— Бросила. Потому что хотела быть как все, а «как все» не играют на пианино.

— Зря бросила.

— Знаю. Теперь знаю.

Я завёл мотор. Вольвочка загудела, привычно, и мы выехали на трассу. Без правого зеркала, с бутербродами в пакете и с пассажиркой, которая играла на пианино в детстве и считает, когда страшно.

* * *

Ехали долго. Нижний остался позади, началась трасса на Казань, длинная, ровная, с полосами грязного снега по обочинам. «Патриот» не появлялся. Может, потерял. Может, объехал и ждёт впереди.

Телефон. Кастрюля. Шестой раз за день.

— Борода, возьми трубку! Я знаю, что ты видишь! Возьми!

Я взял.

— Кастрюля, чего?

— Борода, мне тут... мне звонили. Опять. Из «ТрансГрупп». Мужик тот же, голос тихий. Спрашивал, где ты сейчас. Конкретно. Какой участок, какая стоянка.

— И ты?

— Борода, я не идиот! Я говорю, не знаю! Мол, водитель на маршруте, связи нет!

— А он?

— А он говорит: «Если связи нет, откуда вы знаете, что он на маршруте?» И смеётся. Тихо так. Борода, у меня от этого смеха изжога.

— Кастрюля, слушай внимательно. Ты больше никому не говоришь, где я. Никому. Ни заказчику, ни посреднику, ни своей бабушке, которой у тебя нет. Если кто-то звонит и спрашивает, ты говоришь «не знаю» и вешаешь трубку. Понял?

— Понял, Борода. Но...

— Что «но»?

— Борода, мне... мне намекнули. Что если я не скажу, где ты, у меня будут проблемы. Не конкретно, типа «руки-ноги», а так... общо. «Проблемы.» Я от «проблем» потею.

— Ты от всего потеешь. Кастрюля, ты крепче, чем думаешь. Молчи и не бери трубку. Через четыре дня я доеду, отдам груз, и всё закончится.

— А баба?

— Какая баба?

— Борода. Клаксон мне всё выложил. Ты думаешь, рация это секрет?! Все знают, что у тебя пассажирка! Все, Борода! Вся М7 базарит, что Борода везёт бабу!

— Пиздец.

— Пиздец, да! И если вся М7 знает, то и Каримов знает! Или узнает! Борода, ВЫКИНЬ ЕЁ!

— Не ори.

— Я ОРУ, ПОТОМУ ЧТО БОЮСЬ!! Борода, я тебя люблю как брата, но если из-за этой бабы мне прилетит, я тебе... я тебе... я не знаю, что я тебе!

— Кастрюля. Тихо. Дыши. И молчи. Всё будет нормально.

— «Нормально!» Он говорит «нормально!» У него баба в кабине, бандиты за спиной, груз на полтора ляма, и «нормально»!

— До связи, Кастрюля.

— Борода! БОРОДА!

Я бросил телефон. Она смотрела на меня из-под одеяла.

— Вся М7 знает.

— Слышала.

— Если знает трасса, знает Каримов.

— Знает.

— И это значит, что «Патриот» не просто ищет наугад. Он знает, что ты в моей фуре.

Молчит. Считает. Я слышу, тихо, как метроном: «Девятьсот сорок два. Девятьсот сорок три.»

— Перестань считать.

— Не могу.

— Можешь. Скажи что-нибудь.

— Что?

— Что угодно. Что-нибудь не про Каримова, не про флешку, не про «Патриот». Что-нибудь нормальное.

Пауза. Долгая.

— У меня мама библиотекарь. В Подольске. Она каждый вечер читает перед сном. Вслух. Даже когда одна. Говорит, книгам обидно, когда их читают молча.

— Книгам обидно?

— Да. Она разговаривает с книгами. Как ты с фурой.

— Твоя мама и моя Вольвочка поладили бы.

— Наверное.

— Она знает, где ты?

— Нет. Телефон разбит. Я не могу ей позвонить.

— Почему не с чужого?

— Каримов отслеживает входящие на её номер. Если позвоню, вычислят, откуда звонок.

— Хуйня.

— Хуйня, да. Но реальная.

Я замолчал, потому что думал о матери. О своей, Надежде Кузнецовой, шестьдесят два года, Рязань. Она тоже не знает, где я. Знает, что на рейсе, но рейс для неё это просто слово, за которым стоит дорога, а за дорогой стоит «может вернётся, может нет». Она привыкла. Жена дальнобойщика, потом мать дальнобойщика. Вся жизнь в ожидании.

— Витя.

— Что?

— Остановись. Пожалуйста. Мне надо в туалет. По-настоящему. Не в ведро.

— Через пять километров стоянка.

— Я не выдержу пять километров.

— Выдержишь.

— Витя!

— Ладно, ладно! Вон кусты!

Я свернул на обочину. Она вылезла, побежала к кустам, скрючившись, и я стоял у фуры, отвернувшись, и смотрел на трассу, на проезжающие машины, на серое мартовское небо.

Она вернулась через три минуты. Лицо красное.

— Спасибо.

— Не за что. Кусты бесплатные.

Мы тронулись. Километры. Столбы. Потом она вдруг:

— Витя.

— Что?

— Ты Петровичу про груз говорил?

— Нет. Про тебя говорил. Про груз нет.

— Почему?

— Потому что Петровичу шестьдесят пять. Ему на пенсию через полгода. Ему не нужно знать то, от чего потом будут проблемы.

— А тебе нужно?

— А у меня уже проблемы.

— У тебя Маша.

Я промолчал.

— У тебя Маша, — она повторила тихо. — И ты рискуешь ради незнакомой бабы. Это нелогично.

— Логика для бухгалтеров. А я дальнобойщик.

— Дальнобойщики тоже думают.

— Мы думаем на сто метров вперёд. Обочина, поворот, ямы. Сто метров. Весь горизонт.

— А Маша?

— Маша на тысячу километров позади. В Рязани.

— Она ждёт.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что дети всегда ждут. Даже когда пишут «ок».

Я стиснул руль и уставился на трассу, потому что если бы повернул голову, она бы увидела, что у меня дёрнулось что-то под бородой, что-то, чего я не мог контролировать.

* * *

Ночь. Стоянка между Нижним и Казанью. Маленькая, пустая. Четыре фуры, тишина, темнота. Я заглушил мотор и лёг в кресло, потому что спальное место отдал ей. Ноги не помещаются, шея в узел, но привычка: двадцать лет, и половину из них я спал в кресле.

Она лежала за занавеской. Тихо. Не считала. Может, уснула.

Я закрыл глаза и провалился в сон, липкий и тяжёлый, как дизельное масло.

Проснулся от звука.

Шаги. Снаружи. Тяжёлые, по гравию. Два человека. Идут вдоль фуры. Медленно.

Рука к ножу. Привычка.

Голос. Тихий, глухой, через стенку кабины:

— Номера проверь.

— Кэ семьсот семьдесят три Аэм. Шестьдесят второй.

— Совпадает?

— Совпадает.

Пауза. Шаги остановились у пассажирской двери. Луч фонарика скользнул по шторке, бледный, размытый.

— Внутри кто-то есть?

— Шторки задёрнуты. Не видно.

— Откроем?

— Не здесь. Стоянка. Камеры. Водилы кругом. Если поднимет шум, приедут менты.

— Тогда что?

— Утром. Когда тронется. На трассе прижмём.

Шаги. Уходят. Тяжёлые, по гравию. Два человека. Хруст, хруст, хруст. Тише. Ещё тише.

Я лежал, не двигаясь, с ножом в руке, и смотрел в потолок.

Через минуту занавеска шевельнулась. Она подвинулась ко мне. В темноте блеснули зрачки.

— Слышала?

— Слышала.

— Это за тобой.

Не вопрос. Утверждение.

Она кивнула.

В пятидесяти метрах от нас стоял чёрный «Патриот» с выключенными фарами.

— Утром едем. Рано. До рассвета. И ты мне расскажешь ВСЁ. Без «не могу». Без «не знаю». ВСЁ.

Молчит. Считает. Тихо. «Девятьсот восемьдесят один. Девятьсот восемьдесят два.»

Я убрал нож. Положил руку на подлокотник.

— Витя.

— Что?

— Ты нож всегда с собой носишь?

— Всегда.

— Даже спишь с ним?

— Даже сплю.

— Это... грустно.

— Это трасса.

— Утром я расскажу. Всё. Обещаю.

— Почему не сейчас?

— Потому что если расскажу сейчас, ты не уснёшь. А тебе надо хотя бы два часа.

— Я и так не усну.

— Попробуй. Ради Маши.

Ради Маши. Она знает, куда бить. Два слова, и я закрыл глаза, хотя знал, что не засну, потому что в пятидесяти метрах от нас стоял чёрный «Патриот» с выключенными фарами, и двое внутри ждали утра.

А мы ждали утра с другой стороны.

До рассвета четыре часа. Я не уснул ни на секунду.

* * *

Мы используем cookie, Яндекс Метрику и рекомендательные технологии
Обработка данных пользователей осуществляется в соответствии с Политикой конфиденциальности, Публичной офертой и обработкой персональных данных.