ГЛАВА 2. АРТЕЛЬ
Баня — хреновое место для сна. Протопил с вечера, но к трём ночи выстыло, и я лежал на лавке, накрывшись тулупом, и слушал, как за стенкой потрескивает лёд на лужах.
Вышел затемно. Генерал сидела на перилах зимовья, там, где всегда. Каркнула. Я кинул ей сухарь и пошёл к ручью умыться.
На обратном пути увидел.
Учёная стояла у зимовья в термобелье, на морозе, и делала зарядку. Приседания, отжимания, наклоны. Спокойно, сосредоточенно, будто не в тайге, а в спортзале. Пар шёл изо рта. Маленькая, жилистая, хвост мотается.
Мужики из барака пялились из окна. Лопата стоял с ведром посреди двора, забыв, куда шёл.
— Лопата.
Он дёрнулся.
— А?!
— Ведро. Поднял. Пошёл.
— Я... это... иду... — он развернулся, зацепился ногой за чурбак, ведро громыхнуло. Учёная даже не обернулась. Продолжала приседать, ровно, с прямой спиной.
Я прошёл мимо неё к костру. Петрович уже мешал кашу.
— Царь, она каждое утро так будет? — он кивнул на учёную.
— Откуда я знаю?
— Мужики работать не смогут. Будут в окно глядеть.
— Мужики будут работать, или я им найду занятие поинтереснее.
Петрович хмыкнул и подал мне кружку с чаем. Хвойный, горький, горячий. Мой.
Через полчаса учёная вышла на промывочную площадку. Рюкзак, молоток на поясе, блокнот в руке. Подошла к бутаре, присела, потрогала породу в лотке. Потом встала, осмотрела борта карьера, прищурившись. Что-то записала.
Подошла к отвалу. Взяла камень. Повертела. Поднесла к лупе. Записала. Взяла другой. Повертела. Записала. И забормотала. Камню. Тихо, себе под нос, но я слышал: «Ну, что тут у нас. Кварц, слюда, полевой шпат. Нормальный аллювий. А вот это...»
Мужики у бутары косились. Колян Дизель, который чинил насос, выглянул из-под помпы и уставился.
— Царь, она чё, с камнями разговаривает?
— Тебе-то что?
— Ну, это... нормально?
— Ты с насосом разговариваешь. Каждый день. Матом. Она с камнями. Вежливо. Кто из вас нормальнее?
Дизель подумал, почесал затылок и полез обратно под помпу.
Учёная подошла к борту карьера и стала простукивать породу молотком. Методично, через каждые полметра. Стук-стук. Пауза. Записала. Шаг. Стук-стук. Пауза. Записала.
Федя Кривой, который приехал с Борта утром, подошёл ко мне.
— Царь, это кто?
— Геолог. Из Новосибирска.
— Баба-геолог?
— Баба-геолог.
— И чё она тут?
— Камни стучит.
— А зачем?
— Федя. Иди работай.
— Я работаю. Но она стучит по нашему борту. Мне неспокойно.
— Тебе от одного глаза неспокойно. Иди.
Кривой хмыкнул и ушёл. Он потерял глаз пятнадцать лет назад, в драке, и с тех пор видит всё оставшимся одним лучше, чем остальные двумя.
Я смотрел на неё издалека. Мелкая. Очки. Хвост. Бормочет камням. Сумасшедшая. Или учёная, что одно и то же.
Но работала она так, что не придерёшься. Каждый камень осматривала, каждый образец маркировала, каждую запись делала аккуратно, карандашом, мелким почерком. Не суетилась, не путалась, не спрашивала, куда идти. Знала.
И вот это раздражало. Потому что если она знает, что делает, значит, найдёт то, что я прячу. А прячу я немало.
Я отошёл от площадки и свистнул Бурого. Он стоял у барака, курил. Или делал вид, что курит. Бурый курит редко, и я это знаю. Но он стоял с сигаретой. Ладно.
Мы отошли к опушке, за мастерскую, где не слышно.
— Нахрена ты её оставил, Царь? — Бурый затянулся, выпустил дым. — Пилот мог увезти.
— Если увезу — пришлют другую. С ментами. А эта одна. Маленькая. Пусть посмотрит, что хочет, напишет бумажку и уедет.
— А если найдёт?
Я повернулся к нему.
— Что найдёт?
— Ну... что мы без лицензии.
— Это и так все знают, Серёга. Вся Бодайбо знает. Участковый знает. Администрация знает. Все схвачено. Одна баба с молотком — не проблема.
— А если не одна баба? Если за ней кто-то стоит?
— Кто?
Бурый пожал плечами. Спокойно. Аккуратно. Как всегда.
— Не знаю. Просто спрашиваю.
— Ты «просто» не спрашиваешь, Серёга. Ты спрашиваешь, когда думаешь. Что ты думаешь?
— Думаю, что институты просто так людей не посылают. Одну, без группы, на нелегальный участок. Либо она дура, либо за ней задание.
— Она не дура.
Бурый посмотрел на меня. Секунду, не дольше. И отвернулся.
— Как скажешь, Царь.
Он затушил сигарету о подошву. Аккуратно, не бросая бычок, а убирая в карман. Бурый всегда за собой убирает. Чистоплотный. Это первое, что я в нём заметил десять лет назад, когда он пришёл в артель. Грязный мужик прячет. Чистый — нет. Бурый не прятал.
Или я так думал.
— Серёга.
Он обернулся.
— Как мать?
На секунду что-то дрогнуло в лице. Или мне показалось.
— Болеет.
— Серьёзно?
— Серьёзно. Лечится. Дорого.
— Если нужны деньги, скажи. Найдём.
— Спасибо, Царь. Справляюсь.
Ушёл к бараку. Ровный шаг, руки в карманах. Десять лет рядом. Десять лет я ему доверяю, как себе. Умный, спокойный, надёжный. Если бы вся артель была как Бурый, я бы жил спокойно.
Но «если за ней кто-то стоит» — это не пустой вопрос. Бурый пустых вопросов не задаёт.
К обеду учёная набрала полный рюкзак образцов и ушла в зимовье. Я зашёл к Петровичу.
— Ты с ней разговаривал?
Петрович помешивал уху, не оборачиваясь.
— Каша, чай, пара слов. Нормальная девчонка. Вежливая. Хватка есть.
— Что спрашивала?
— Сколько нас. Давно ли тут. Как зимуем. Ничего опасного. Обычное любопытство.
— Про золото?
— Про золото не спрашивала. Про породу спрашивала. Какая глубина, какой горизонт, когда последний раз борта обновляли.
— Это и есть про золото, Петрович.
Он обернулся. Усы в ухе.
— Царь. Она геолог. Она камни изучает. Не нас. Покорми её, не гоняй, через две недели улетит и забудет. А будешь гонять — напишет в отчёте, что тут бандиты. И прилетят не геологи.
— С каких пор ты стал советчиком?
— С тех пор, как ты стал нервничать.
— Я не нервничаю.
— Царь. Ты финку точишь третий раз за день. Ты нервничаешь.
Я опустил взгляд на финку в руке. Действительно, третий раз. Убрал в ножны.
— Она не опасная, — Петрович помешивал уху, и голос у него был такой, будто он про погоду говорит. — Она маленькая, в очках, камни нюхает. Опасные люди камни не нюхают. Опасные люди приезжают в костюмах, с папками и с улыбками. А эта — с молотком. Молоток — честный инструмент.
— Откуда ты столько знаешь про людей?
— Сорок лет в тайге. Людей навидался. И тех, которые с молотками, и тех, которые с папками. Вторых бойся. Первых корми.
Я забрал кружку и ушёл. Петрович единственный, кому я позволяю такое говорить.
Вечером я сидел на чурбаке у промывочной и точил финку, когда увидел. Учёная ушла к ручью. Одна. Метров двести от лагеря. Присела на корточки, достала пробирку, зачерпнула воду.
А за кустами, метрах в тридцати от неё, стоял медведь.
Молодой. Тощий. Осень, не нажрался перед берлогой. Голодный медведь — это хуже злого. Злой уйдёт. Голодный — нет.
Я схватил ружьё и побежал. Молча. Потому что крикнешь — и он может рвануть на неё.
Бежал через поляну, через кусты, через грязь. Двести метров. Ноги проваливаются, ружьё бьёт по спине.
Она обернулась. Увидела медведя. Замерла.
Не закричала. Не побежала. Стояла, с пробиркой в руке, и смотрела на зверя.
Медведь сделал шаг.
Я поднял ружьё и выстрелил. В воздух. Грохот прокатился по тайге, и эхо вернулось тройным. Медведь шарахнулся, ломанулся в кусты, треща ветками. Через три секунды его не было.
Я подошёл. Она стояла. Руки ровные. Лицо ровное. Только пробирка пустая, вода вылилась.
— Ты что, ЕБАНУЛАСЬ?!
Она подняла пробирку и посмотрела на неё, как на предательницу.
— Пробу пролила. Надо набрать заново.
— Ты... ты мне сейчас серьёзно?! КАКАЯ, БЛЯДЬ, ПРОБА?! Здесь медведи! Волки! Рысь! Ты — КОРМ, поняла?! Пятьдесят два кило мяса для голодного мишки!!
— Откуда вы знаете, сколько я вешу?
— Я двадцать пять лет в тайге! Я на глаз белку от лося отличаю! ТЫ — БЕЛКА!!
Она поправила очки. Спокойно. Пока я орал, она стояла и поправляла очки.
— Я не побежала, — тихо, ровно. — Я знаю, что от медведя бежать нельзя. Стояла и ждала.
— Чего ждала?! Пока он тебя сожрёт?!
— Пока вы выстрелите.
Я открыл рот. Закрыл.
— Ты знала, что я бегу?
— Я видела вас. Когда обернулась. Вы бежали с ружьём. Я стояла и ждала.
Я сунул ружьё за спину. Руки подрагивали. У меня, не у неё. У неё руки были ровные, как у хирурга.
— Ты мне не уходишь от лагеря без сопровождения. Ясно?
— Ясно. А кто будет сопровождать?
— Я. Лично.
— А если вы заняты?
— Значит, ты сидишь в зимовье и бормочешь своим камням. Пока я не освобожусь.
— Я не могу сидеть и ждать. У меня две недели.
— У тебя — ЖИЗНЬ. Она длиннее двух недель. Если ты не будешь шляться по тайге одна.
Она молча повернулась к ручью, присела и набрала новую пробу. Руки ровные. Вода не расплескалась.
Я стоял и смотрел. И ненавидел её прямо сейчас. Не за глупость — за спокойствие. За то, что стояла перед медведем с пробиркой и ждала, пока я выстрелю. Как будто я — её личная охрана. Как будто она знала, что я прибегу.
Откуда, блядь, она знала?
Мы шли обратно в лагерь молча. Я впереди, она за мной. Маленькая, с рюкзаком, с полной пробиркой. Как будто ничего не случилось.
У барака нас встретил Лопата. С кашей. В тарелке. Он, видимо, нёс ей ужин, но увидел нас и замер.
— Царь, а чё за выстрел был?! Мы тут все подпрыгнули! Федя чуть в карьер не упал!
— Медведь. У ручья. Отогнал.
— Медведь?! — Лопата побелел. — А она... а вы... блядь, медведь!
— Лопата. Каша стынет.
— Царь, а может, мне с ней ходить? Ну, охранять?
— Ты медведя от кочки отличишь?
— Обижаешь! — Лопата выпрямился во все свои два метра. — Медведь бурый! Кочка тоже бурая! Но медведь больше!
— Намного?
— Ну... ну, намного! Медведь — он здоровый! И шевелится! А кочка не шевелится!
— А если кочка шевельнулась?
Лопата задумался. Серьёзно. На полминуты.
— Тогда это не кочка.
— Гений, блядь. Логик. Аристотель в ватнике.
— Кто?
— Забудь. Лопата, а если медведь подойдёт, ты что сделаешь?
Лопата набрал воздуха в грудь. Расправил плечи. Выпятил челюсть.
— Напугаю!
— Чем?
— Собой! Я же здоровый! Медведь увидит и убежит!
— Лопата. Медведь весит триста кило. Он тебя не испугается. Он тебя съест и добавки попросит.
— Ну тогда... тогда я его лопатой!
— У тебя нет лопаты.
— А... ну... а почему нет?! Я ж Лопата! У меня должна быть лопата!
— У тебя есть каша. Иди поешь. Для мозга полезно.
— Я уже ел!
— Поешь ещё. Тебе надо. Срочно.
Учёная стояла рядом, слушала и молчала. Но уголок рта у неё дрогнул. На полсекунды. Я заметил.
Из барака повалили мужики. Все разом, как тараканы из щели.
— Царь, медведь?! Большой?!
— Молодой. Тощий. Ушёл.
— А учёная?!
— Жива. С пробиркой. Целая.
— Ебать, — Дизель выковылял на костылях (нога после вчерашнего ушиба). — Она чё, одна к ручью попёрлась?!
— Попёрлась.
— И стояла?! Перед медведем?!
— Стояла. С пробиркой. И ждала, пока я выстрелю.
Мужики замолчали. Уставились на зимовье, потом на меня, потом друг на друга.
— Ёбаный в рот, — тихо выдал Федя Кривой. — Это, блядь, не баба. Это геолог.
Что-то сдвинулось в эту секунду. Мелкое, незаметное, но я почуял. Она перестала быть чужой. Не стала своей — нет. Но перестала быть чужой.
Потом она ушла в зимовье. С кашей, которую Лопата всё-таки всучил ей, пока я ругался на мужиков, которые все повылазили из барака и галдели про медведя, как сороки.
Ночь.
Я обошёл лагерь. Дважды. Проверил посты, заглянул в мастерскую, постоял у карьера. Луна за облаками, свет от генератора жёлтый, тусклый. Всё тихо. Всё на месте.
Из зимовья через окно пробивался свет керосинки. Она ещё не спала. Работала. Камни свои разглядывала, блокнот строчила.
Трудяга, мать её.
Баня, лавка, тулуп. Протопил получше, но спать не мог. Лежал и слушал тайгу. Ветер, потрескивание, далёкий вой. Обычные звуки. Обычная ночь.
Необычное только одно: я лежал и думал не о золоте, не о промывке, не о Рашиде и не о ценах. Я думал о том, как она стояла перед медведем с пробиркой. Спокойная, маленькая, в очках. И ждала, пока я выстрелю.
Порода не обманывает. Люди обманывают. Но эта не обманывала. Стояла и ждала. Доверилась. Мне. Человеку, который утром порвал её документы.
Шорох снаружи. Я поднялся с лавки и вышел.
Голоса. Тихие. У зимовья.
Я обошёл баню, встал в тени. Бурый стоял у двери зимовья, полуобернувшись. Говорил с кем-то внутри. С ней. Тихо, неразборчиво, я ловил только обрывки: «...координаты...», «...сколько ещё пробудете...», «...отчёт куда...»
Она что-то бросила в ответ. Коротко. Дверь закрылась.
Бурый развернулся и пошёл к бараку. Увидел меня. Остановился. Спокойно.
— Не спится, Царь. Вышел покурить.
Кивнул. Ушёл.
Я стоял в темноте. Потрогал культю безымянного пальца. Покрутил невидимое кольцо.
Бурый не курит.









