ГЛАВА 2. «Искры»
Третья домна сдыхала.
Я стоял у пульта и смотрел на показатели. Температура ползла вниз, давление скакало, расход кокса вырос на семь процентов за неделю.
Футеровка прогорела. Где-то в нижней зоне — дыра, которая жрёт тепло, как дырявый карман мелочь.
Михалыч стоял рядом, жевал ус.
— Палыч, если до среды не закажем кирпич...
— Я знаю.
— И если Козлова узнает, что третья на ладан...
— Я знаю.
— Ты всё знаешь. А делать что будем?
— Закажем кирпич. Из резерва.
— Какого резерва? Резерв ушёл на вторую ещё в августе.
— Позвоню Сидорчуку в Магнитогорск. Он должен за арматуру с прошлого года.
— Сидорчук? — Михалыч перестал жевать ус. — Палыч, Сидорчук тебе обещал ещё в марте. И в июне. И в сентябре.
— Значит, в октябре — отдаст.
— Ты в него веришь?
— Я в него не верю. Я ему должен — он мне должен. Это не вера, это бухгалтерия.
Михалыч хмыкнул. Потёр лысину.
— Ладно. Бухгалтерия так бухгалтерия. Но если не отдаст...
— Отдаст.
— Палыч.
— Что?
— Ты каждый раз говоришь «отдаст». И каждый раз — отдают. Но когда-нибудь не отдадут. И что тогда?
Я не ответил. Потому что ответа не было.
Вернулся в кабинет. Маленький, с окном на цех — через стекло видно, как сталевары ворочают ковш, и оранжевый отблеск ложится на стену.
На столе — чертежи, счета, калькулятор. Папка с письмами из «Интеграла», которую не открывал два дня.
И — поверх чертежей — записка.
Листок из блокнота, вырванный, с дырками от спирали. Мелкий почерк — врачебный, но разборчивый. Каждая буква стоит отдельно, как солдат в строю.
«Громов. Зайдите в больницу. У шести ваших рабочих — силикоз начальной стадии. Они работают без респираторов. Марченко.»
Перечитал.
«Ваших рабочих». Не «заводских». Не «сотрудников предприятия».
Ваших. Как будто они лично мои.
А я и отвечаю.
Силикоз. Я знал это слово не из учебников. Дед умер с лёгкими, которые на рентгене выглядели как гранит. Отец — не дожил, сердце забрало раньше, но кашлял так, что стены тряслись.
Записку сунул в карман и пошёл в больницу.
Двести метров от проходной. Шёл быстрым шагом, и внутри поднималось то, что Михалыч называет «Палыч закипает».
Дверь в больницу — толкнул сильно. Ручка оставила в штукатурке вмятину, которая добавилась к пяти предыдущим.
Коридор. Линолеум, стены цвета простокваши, лампа моргает.
Кабинет — дверь приоткрыта. Вошёл, не постучав.
Она сидела за столом, писала в карту. Халат на два размера больше, рукава подвёрнуты. Половина прядей вылезла из хвоста.
Подняла глаза.
— Стучаться не учили?
— Что за силикоз?
Она положила ручку. Точно, параллельно краю стола, как хирург кладёт скальпель.
— Профессиональное заболевание лёгких. Пыль. Двадцать лет вдыхания металлической пыли без защиты.
Пауза. Она встала. По плечо мне — может, чуть выше.
— Ваши рабочие дышат шлаком, Громов. И шлак превращает их лёгкие в камень. Медленно, год за годом.
— У меня сто рабочих в том цеху. Респираторы стоят денег, которых нет.
— У вас шесть человек с лёгкими, которые через пять лет станут камнем.
— Не учи меня, как управлять заводом!
— Не учи меня, как лечить людей!
Мы стояли друг напротив друга. Кабинет — маленький, тесный. Я занимал половину, она заполняла вторую — не телом, голосом.
Она ткнула мне пальцем в грудь.
Указательный. С маленьким белым шрамом у ногтя. Врачебный палец, который зашивал раны и мерил пульс.
Упёрся в грудину. Маленькая горячая точка, как точечный ожог.
— Шесть человек, Громов. Каждый — чей-то муж, чей-то отец. Каждый приходит ко мне, и я слушаю его лёгкие, и в его лёгких — ваш завод. Ваш шлак.
— Марченко...
— Ваша экономия на респираторах. Я их слышу — хрипы, свисты, щелчки. Купите респираторы. Или через пять лет будете ходить на их могилы.
Палец убрался.
Воздух между нами — который секунду назад был горячим — стал обычным. Больничным. С хлоркой.
Я смотрел на неё. На веснушки на носу. На прядь, упавшую на щёку. На шрам на пальце.
— Сколько стоят респираторы?
Она моргнула. Готовилась к продолжению боя — а я спросил цену.
— Тридцать тысяч за партию.
— Закажу. Завтра.
Пауза. В глазах — серо-зелёных, ярких — мелькнуло что-то, чего я не смог распознать.
— Серьёзно?
— Я похож на человека, который шутит?
— Вы похожи на человека, который только что орал на меня в моём кабинете.
— Я не орал. Я разговаривал. Громко.
— Громов, это и есть «орал».
Я развернулся. У двери — остановился, не оглядываясь.
— В следующий раз — звони, а не записки пиши. Номер — у Михалыча.
И вышел. Дверь придержал рукой — тихо, без хлопка.
Когда входишь — с ноги. Когда уходишь — тихо. Армия.
На улице вдохнул глубоко. Воздух — холодный, с привкусом металла и дыма, который я дышу с десяти лет и который — если верить маленькой женщине с пальцем, как паяльник — превращает лёгкие в камень.
Тридцать тысяч. Из денег, которых нет. Из кармана, который пуст.
Найду.
Михалыч ждал у проходной. Курил — единственная вредная привычка, от которой я его отучить не мог.
— Ну что?
— Респираторы. Тридцать тысяч. Закажи.
— Откуда деньги?
— Из тех же, откуда кирпич. Из ниоткуда.
— Палыч. — Он затушил сигарету о подошву. — Докторша тебя построила?
— Никто меня не строил.
— Не-не, я вижу. Ты вошёл как танк, а вышел как после бани. Красный, тихий, задумчивый.
— Михалыч.
— Что?
— Закажи респираторы и иди работай.
— Иду, иду. — Сделал три шага. Обернулся. — А она ничего так. Маленькая, но зубастая.
— Михалыч!
— Молчу, молчу. Рулю.
Вечером — дома.
Полина сидела за столом в наушниках. Экран ноутбука светился ей в лицо голубым, и в этом свете она казалась старше.
Я поставил перед ней контейнер из столовой. Котлета, пюре, салат.
Она посмотрела на контейнер. На меня — секунду, сквозь музыку, сквозь всё, что стояло между нами. Вернулась к ноутбуку.
Ни «спасибо», ни «не хочу». Молчание — её оружие. У меня — кулаки. У неё — тишина.
Тишина бьёт больнее.
Я сел напротив. Ел ту же котлету. Мы сидели по разные стороны стола, и между нами — метр столешницы и бесконечность.
— Полин.
Ничего.
— Полин, как в школе?
Одно ухо наушника сдвинулось. На миллиметр.
— Нормально.
— Что проходите?
— Всё.
— А конкретнее?
— Пап, мне нужно доделать.
Наушник вернулся на место.
Разговор окончен. Четыре слова за вечер. Рекорд.
На стене — фотография. Полине семь, мне тридцать семь, она на моих плечах, держится за уши, рот раскрыт, молочные зубы с дырками.
Я тоже смеюсь. Натальи нет — она фотографировала. Через год ушла. Фотография осталась.
Смех — нет.
Ночь. Лежал и смотрел в потолок.
Маленькая женщина с пальцем в мою грудь. С южным «г». С веснушками на носу.
Десять лет — ни одна не тыкала мне в грудь. Ни одна не орала на меня. Ни одна не смотрела так, будто я ей равен.
Палец горел. Точка на грудине — как маленькое клеймо.
Этажом ниже включился чайник. Тихий щелчок, потом гудение.
Пять утра. Она не спит. Или уже встала — бегать.
Двадцать сантиметров перекрытия.
Я — наверху. Она — внизу.
И оба — одни.









