ГЛАВА 3. Рогачёва объясняет
Рогачёва приняла меня в пятницу, в десять утра — я записалась накануне, голос в трубке был секретарский, ровный: «Пятница, десять, имя». Паша в это время оставался дома. Я сказала ему: никуда не уходи, возьми хлеб на кухне, есть сыр в холодильнике. Он смотрел в телефон и кивнул. Я не стала уточнять, услышал ли.
Контора Рогачёвой — первый этаж старого дома на Советской, деревянная вывеска, медная буква «Н» в слове «Нотариус» чуть отошла от основания. Дверь тяжёлая, с пружиной. Прихожая небольшая — два стула вдоль стены, журнальный столик, на нём старые журналы, которые никто не читает, и стакан с карандашами. Карандаши заточены. Я это заметила.
Рогачёва встретила в кабинете — поднялась, указала на стул напротив. Сухая женщина с быстрыми движениями, очки в тонкой оправе, костюм серо-голубой, строгий. На столе у неё — папки, аккуратные стопки, ничего лишнего. Профессиональный беспорядок, который на самом деле порядок — я такое видела у себя в кабинете, когда работаешь в одном месте много лет и знаешь, что где лежит, даже если это выглядит как хаос.
— Лариса Николаевна. — Она открыла папку. — Значит, к нам добавилось обстоятельство.
— Да.
— Имя, возраст?
— Орлов Павел Викторович. Шестнадцать лет.
Рогачёва сделала пометку. Не подняла глаз, только рука с ручкой — аккуратно, без нажима.
— Отцовство установлено?
— По его словам — да. Официально признано.
— Документы есть?
— Светлана Орлова сказала, что есть. Я пока не видела.
— Нужно получить. — Рогачёва перевернула лист. — Я проверю реестр. Если отцовство признано добровольно — Виктор Иванович подавал заявление в органы ЗАГС — это будет видно. Вы ждите.
Она нажала что-то на клавиатуре. Тишина в кабинете была особая — рабочая, не пустая, наполненная едва слышным гудением компьютера и шорохом бумаг. За окном — Советская улица, машины, ноябрь. Прохожий в красном пуховике остановился прикурить, поёжился, пошёл дальше.
— Есть, — сказала Рогачёва. Не с интонацией сообщения, просто констатация. — Пряхин Виктор Иванович, добровольное признание отцовства, дата...
Она назвала дату.
Я записала её в свой блокнот — машинально, рука сама. Потом посмотрела на цифры.
Семь лет и четыре месяца назад.
Рогачёва говорила дальше — ровно, чётко, без пауз на «понимаете» и без лишних слов. Внебрачный ребёнок, признанный отцом добровольно, имеет право на обязательную долю в наследстве. Это не зависит от завещания — завещания, кстати, у Виктора не было, я это уже знала. Обязательная доля — половина от того, что причиталось бы по закону. Имущество: дом, счёт в банке, машина. Дом — вопрос сложный, там общая совместная собственность супругов, нужно сначала выделить долю Виктора. Счёт — проще. Машина — смотреть документы.
— Это значит, что часть дома...
— Это значит, что мы считаем, — перебила Рогачёва — мягко, но перебила. — Не торопитесь с выводами. Дайте мне всё собрать. Неделя-полторы. Потом придёте снова, я разложу точно.
Я кивнула. Записала в блокнот: «неделя-полторы».
— Лариса Николаевна. — Рогачёва сняла очки, протёрла стекло — небольшая пауза, не очень характерная для неё, как я уже поняла. — Я занимаюсь наследственными делами двадцать лет. Бывает по-разному. Если мать ребёнка пришла к вам напрямую, без адвоката и без суда — это, как правило, человек, который хочет решить по-человечески. Не всегда, но часто.
— Я поняла.
— Хорошо. Жду документы от Орловой. Можете передать — пусть привезёт напрямую или пришлёт скан.
Я встала. Попрощалась. Вышла.
На Советской — холодно, ветер с реки, первый снег уже растаял, осталась серая слякоть. Я дошла до машины, открыла, села. Не завела. Просто сидела и смотрела на деревянную вывеску нотариальной конторы. Медная буква «Н» чуть отошла. Надо бы прибить — кто-нибудь заметит, скажет мастеру. А может, не заметит.
Семь лет и четыре месяца.
Я открыла блокнот. Нашла дату — ту, что записала. Перевернула несколько страниц назад, туда, где у меня записи с похорон и из первого визита к Рогачёвой. Пустые строчки, суммы, фамилии. Потом нашла то, что искала: маленькая запись карандашом, я делала её давно — список вещей, которые нужно взять в Геленджик. Крем от солнца, панамка, лёгкие брюки, аптечка. Это был тот самый год.
Мы поехали в июле. Виктор взял две недели отпуска — это был редкий случай, он обычно брал неделями, а тут сразу две. Я обрадовалась. Мы ехали на поезде, с пересадкой в Москве, долго, неудобно, зато дёшево — и это было правильно, нам нравилось ехать долго, разговаривать, смотреть в окно. Виктор спал на нижней полке, я читала. Потом менялись.
Геленджик в том году был хороший — не очень жарко, не очень людно. Мы снимали комнату у пожилой женщины, которая всегда ставила на стол пучок базилика из огорода и говорила «кушайте на здоровье». Мы ходили на море утром, пока не жарко. Виктор плавал далеко — уходил за буйки, я кричала «Витя, ближе», он отмахивался. Вечером сидели на набережной, он брал мне мороженое, себе — воду. Говорил: «Сладкое не моё». Я смеялась.
В последний вечер мы сидели на берегу, уже в темноте. Волны — тихие, августовские. Он держал меня за руку и говорил что-то про дом: надо поменять трубы в ванной, давно откладывают. Я говорила: давай ещё не про трубы, давай просто посидим. Он помолчал. Потом сказал: «Хорошо». Просто «хорошо», одно слово.
Я тогда подумала: вот счастье. Вот оно — тёплое, тихое, наше.
В это же время. В тот же год. Четыре месяца до нашего отъезда.
Он уже знал, что Паша — его сын. Юридически — знал, сам подписал бумагу, сам пошёл в ЗАГС, сам написал заявление. А потом взял две недели отпуска, поехал со мной к морю, держал за руку и говорил «хорошо».
Обе вещи — правда. Я думала об этом ещё три дня назад, стоя у плиты. Теперь правда стала точнее: не просто «двойная жизнь». Конкретная дата, конкретная бумага, конкретная подпись. Он решил. Он пошёл. Он знал, что делает.
И поехал со мной на море.
Я завела машину. Прогрелась, выехала на Советскую, повернула к дому. Дорога была привычная — я её знаю с закрытыми глазами, двадцать восемь лет по этому городу. Тула за окном — серая, ноябрьская, с мокрыми тротуарами и голыми тополями вдоль проспекта. Обычный будний день, люди идут по делам, троллейбус тащится в горку.
Виктор выходил из этого же города, садился в ту же машину, ехал к ним. Где-то здесь, в этом же городе — другой район, другая квартира, другая жизнь. Не в другом городе. В том же. В Туле. Я столько раз ездила мимо Зареченского, покупала там что-то на рынке, проезжала мимо домов. Возможно, мимо того самого дома.
Возможно, он в это время был там.
Я притормозила на светофоре. Красный. Справа — магазин с яркой вывеской, слева — аптека, кажется другая, не та. Пешеходы переходили дорогу торопливо, прижав подбородки к воротникам. Обычная улица.
Зелёный.
Дома Паша сидел в маленькой комнате. Я слышала через закрытую дверь — что-то тихое, то ли музыка из телефона, то ли просто голос. Прошла на кухню, поставила чайник. Вытащила блокнот, открыла на странице с записями от Рогачёвой. Посмотрела на дату.
Семь лет и четыре месяца.
Паше тогда было почти девять лет. Виктор пошёл в ЗАГС и написал заявление, когда мальчику было почти девять. До этого — не писал. Почему тогда? Что изменилось в тот год? Мальчик вырос достаточно, чтобы понять? Светлана потребовала? Или — Виктор сам решил, что откладывать больше нельзя?
Этот вопрос — без ответа. Некому задать.
Дверь маленькой комнаты открылась. Паша вышел в кухню, встал у холодильника, посмотрел на меня.
— Вы ходили к нотариусу?
— Ходила.
— И что?
Я закрыла блокнот. Посмотрела на него — прямо, спокойно.
— Права твои подтверждены. Будем разбираться с документами. Это займёт время.
Он кивнул. Достал из холодильника кусок сыра, отломил, съел прямо так — без хлеба, без тарелки. Виктор так же ел сыр — прямо от куска, стоя у холодильника, когда думал, что я не вижу. Я всегда видела.
— Ты не против, что я остаюсь?
Я не ждала этого вопроса. Он прозвучал иначе, чем всё, что он говорил раньше — тише, с едва заметным усилием.
— Ты не должен у меня спрашивать, — сказала я. — Это между мной и твоей матерью.
— Я знаю. Но всё равно.
Чайник засвистел. Я встала, налила воду в заварник — механически, по привычке. Поставила перед собой кружку. Потом поставила вторую — перед его местом за столом.
— Садись. Чай будешь.
Он сел.
Я не знаю, правильно ли я делала. Не знала тогда, не знаю сейчас. Знаю только, что за кухонным столом сидел мальчик, у которого умер отец, которого он почти не знал, и которого теперь нет совсем. И что за этим столом всегда пили чай — я и Виктор, много лет, много раз. Стол тот же. Чай тот же.
Только люди другие.
Я обхватила кружку двумя руками. Горячо — терпимо. Смотрела на пар.
В субботу надо поехать на рынок. Холодильник почти пустой, на две недели еды не хватит. Купить картошки, лук, куриные бёдра — это самое простое и самое сытное, Виктор любил курицу с картошкой. Паша, наверное, тоже ест. Надо спросить — может, есть что-то, чего не ест. Аллергия или просто нелюбит.
Я не спросила. Отложила на потом.
Мы пили чай молча — каждый над своей кружкой. За окном темнело, ноябрь делал это рано и без предупреждений. Паша допил, встал, поставил кружку в раковину. Ручкой к раковине.
И снова ушёл в маленькую комнату.
Я сидела ещё долго.
Думала о том, что в эту субботу семь лет и четыре месяца назад Виктор, наверное, тоже сидел где-то за каким-то столом. С кружкой или без. И думал о чём-то — о Паше, о Светлане, о заявлении, которое только что подписал. Или не думал уже — сделал и выдохнул, переключился.
Я его не знала.
Вот этого — не знала. Двадцать пять лет. И вот этого — не знала.









