ГЛАВА 2
В пятницу я надела чёрную водолазку, потом сняла, потом надела серую рубашку, потом сняла и её, и минут десять стояла перед шкафом в белье и злилась на себя с такой силой, что скулы свело. Ты едешь снимать сюжет для регионального канала, Варвара Ильинична, а не на свидание. Ты взрослая женщина, Варвара Ильинична. Ты едешь на работу. Ты не имеешь никакого права трястись из-за водолазки, как перед выпускным экзаменом. У тебя оператор Женя, камера, петличка и три минуты хронометража, а не свидание. Надень что-нибудь и поезжай уже, ради всего святого.
Надела чёрную водолазку. Первый вариант. Потому что в ней я выгляжу как человек, который знает, что делает. Даже если не знает.
В машине включила радио, потом выключила, потом снова включила и попала на песню, от которой захотелось открыть дверь на ходу. Выключила окончательно. Ехала в тишине, и тишина гудела внутри черепа, как трансформаторная будка, – и я перебирала в голове вопросы для интервью, которые заготовила вчера вечером, сидя на кухне, пока Олег смотрел новости: «Как возникла идея выставки?», «Что для вас документальная фотография?», «Почему малые города?» – нормальные, профессиональные, безопасные вопросы, за которыми можно спрятаться, как за щитом.
Бывший заводской цех на Нижне-Волжской выглядел так, будто его вскрыли, как консервную банку, вычистили внутренности и набили чем-то другим – стены из красного кирпича, металлические балки под потолком, бетонный пол, а на стенах – фотографии. Огромные, от пола до середины стены, в простых чёрных рамах. Лица. Дома. Дороги. Заброшенные дворы. Старуха с кошкой на крыльце покосившегося дома. Мальчишка на велосипеде посреди пустой улицы, где из асфальта растёт трава.
Женя уже расставлял свет, ругался с треногой и махнул мне рукой от дальней стены.
– Варвара Ильинична, тут освещение – просто мечта, кирпич даёт тёплый тон, я такой картинки на нашем канале сроду не выдавал!
– Женя, ты снимаешь сюжет, а не портфолио себе собираешь.
– А нельзя совместить? – Он ухмыльнулся и полез поправлять штатив, а я осталась одна среди фотографий и вдруг поняла, что руки мокрые, и вытерла их о джинсы – быстро, воровато, пока никто не видит.
Степан стоял у дальней стены, спиной ко входу, и разговаривал с женщиной в очках – видимо, куратор выставки. Я увидела его затылок, плечи, тёмную куртку, и ноги встали сами, без моего разрешения, будто подошвы приварились к бетону. Пришлось заставить себя сдвинуться – сознательным усилием, как в физкультурном упражнении. Глупость. Позорная, подростковая глупость – я беру интервью у чиновников, у следователей, у людей, от которых тянет властью и неприятностями, и ни разу мои подошвы не приваривались к полу. А тут – затылок. Просто затылок человека в тёмной куртке.
Я сделала вдох, выпрямила спину и пошла.
Он обернулся, когда я была в трёх шагах, и я увидела его лицо – и одновременно два лица, наложенных друг на друга: то, которое помнила, и то, которое было сейчас. Шрам на брови – старый, побледневший, почти незаметный, но я знала, откуда он: зима, каток, дурацкое столкновение с бортиком. Морщины у глаз, которых раньше не было. Взгляд – тот же самый, внимательный, неторопливый, от которого хочется одновременно спрятаться и остаться.
– Варвара.
Не «Варя». Не «Рощина». Полное имя, произнесённое так, будто он пробует его на вкус после долгого перерыва.
– Здравствуйте. – Я протянула руку. – Варвара Рощина, редактор телеканала «Волга». Мы с вами договаривались о сюжете.
Он посмотрел на мою руку, потом на меня – и в его взгляде мелькнуло что-то, похожее на усмешку, только мягче, тише, как будто он оценил мою попытку спрятаться за «здравствуйте» и решил не ломать эту стену. Пока.
– Здравствуйте. – Он пожал мою руку, и его ладонь была сухой и тёплой, а моя – влажной, и я знала, что он это почувствовал, и от этого знания захотелось провалиться сквозь бетонный пол прямо в подвал этого бывшего завода.
Рукопожатие длилось ровно столько, сколько положено. Ни секундой дольше. Он отпустил первым.
– Давайте начнём с экспозиции? – Я достала блокнот, ручку, включила диктофон на телефоне. Профессионализм как бронежилет. Пока я в режиме «редактор» – я в безопасности. – Расскажите о концепции выставки. Почему малые города?
Он помолчал – те самые три-четыре секунды, которые я помнила, его привычка взвешивать слова перед тем, как отпустить их.
– Потому что их никто не снимает. Все едут в столицы, а между ними – тысячи мест, где живут люди, и эти люди тоже существуют, даже если про них не делают репортажей.
– Это ваша миссия? Показать невидимых?
– Нет. – Он чуть качнул головой. – Миссия – это слишком пафосно. Просто я еду, вижу лицо и понимаю – если я сейчас не нажму, никто не нажмёт. И это лицо останется ничьим.
Женя подошёл, встал с камерой, и мы начали снимать – стендап у стены с фотографиями, проходка вдоль экспозиции, синхрон Степана на фоне его работ. Он говорил на камеру спокойно, без позёрства, не играл в задумчивого творца, не закатывал глаза к потолку, – говорил, как человек, который привык объяснять то, что для него очевидно, людям, для которых это не очевидно.
Я стояла за камерой, слушала его голос и чувствовала, как внутри, в том месте, где вчера ночью ворочалось безымянное горячее, – что-то медленно раскручивается, как пружина, которую держали сжатой и наконец отпустили, и это раскручивание было одновременно физическим – давление в груди, тепло в ладонях, странное покалывание в кончиках пальцев – и совершенно неуместным, потому что рядом стоял Женя и ковырял настройки камеры, а я была на работе, на съёмке, в бронежилете из профессионализма, который, оказывается, от этого не защищает.
Съёмка закончилась за час. Женя сворачивал оборудование, а я подошла к Степану – выключить диктофон, уточнить пару цитат, закрыть рабочий процесс. Всё по протоколу. Всё как положено.
– Спасибо за интервью. Материал выйдет в пятничном выпуске.
– Варвара.
Он произнёс моё имя иначе, чем в начале, – тише, без официальности, и от этого «Варвара» по спине прошла волна, как от сквозняка, только изнутри.
– Можно вопрос не для камеры?
– Можно.
– Ты вообще как?
Четыре слова. «Ты вообще как». Не «как дела», не «как поживаете», не «рад встрече» – а вот это простое, человеческое, без формальностей, без дистанции. И от этих четырёх слов у меня перехватило горло – не от их смысла, а от интонации: он спрашивал так, будто ответ ему действительно важен, будто он не для вежливости, а потому что хочет знать.
– Нормально. – Я убрала диктофон в сумку и застегнула молнию, потому что руки нуждались в занятии. – Работаю. Живу.
– Живёшь. – Он повторил это слово так, будто не очень поверил, но решил не спорить.
Пауза. Две секунды, три, четыре – и я считала их, как тогда, на мосту, потому что если не считать, то придётся что-то сказать, а говорить не получалось, горло стянуло, и язык стал тяжёлым и неповоротливым.
– Я видел твои сюжеты. Иногда. Попадались в сети. Ты хороший редактор.
– Спасибо.
– Это не комплимент. Это наблюдение.
Я подняла глаза, и он смотрел на меня – тем самым взглядом, дольше, чем принято, не вызывающе, а внимательно, как будто фотографировал без камеры, как будто запоминал, – и мне стало так невыносимо от этого взгляда, что я отвела глаза первая и уставилась на фотографию за его плечом: девочка лет семи стоит посреди поля, держит за верёвочку красный воздушный шарик, и вокруг – ни души, только трава и небо.
– Хорошая фотография, – я кивнула на стену, потому что надо было сказать хоть что-нибудь, хоть о чём-нибудь, лишь бы не молчать.
– Это Тверская область. Деревня Каменка. Двенадцать жителей, все старше шестидесяти. Кроме вот этой. – Он тоже повернулся к снимку. – Внучка приехала к бабушке на лето. Я спросил, можно ли сфотографировать. Она сказала: «Только если с шариком, без шарика я некрасивая».
Я улыбнулась – непроизвольно, не контролируя, – и увидела, как он заметил эту улыбку и как его лицо чуть изменилось, как будто он увидел что-то, что искал.
– Варь.
Вот. «Варь». Не «Варвара». Стена рухнула. Две буквы – и официальность, которую я выстраивала, рассыпалась, как штукатурка со старой стены.
– Давай не будем делать вид, что мы чужие люди, которые познакомились на выставке.
– А давай будем. – Я повесила сумку на плечо. – Так проще.
– Кому?
– Мне.
Он кивнул – медленно, один раз, – и в этом кивке было больше, чем в любых словах: принятие, терпение и готовность ждать. То самое его качество, от которого хотелось одновременно бежать и остаться.
– Ладно. Тогда на правах чужого человека с выставки: тут рядом есть нормальная столовая, где варят борщ и не берут за это как за крыло самолёта. Не хочешь просто пообедать? Без камеры, без интервью, без подтекста.
Я должна была сказать «нет». Это было правильно, безопасно, разумно. У меня муж, работа, сюжет на монтаж, плотный график, и вообще я не обедаю с бывшими – тем более с теми, от одного имени которых у меня трясутся руки и прилипает язык к нёбу.
– Только борщ. И без подтекста.
– Без подтекста, – он кивнул, и в уголке его рта дрогнуло что-то, похожее на улыбку, которую он не стал показывать до конца.
Столовая была в подвале соседнего дома – низкие потолки, пластиковые подносы, пар столбом из раздаточного окна, гул голосов и звон ложек, тётенька в белом колпаке, которая называла всех «солнышко» и накладывала столько гречки, будто кормила роту солдат.
– Вам борщ? Со сметаной, солнышко?
– Со сметаной, пожалуйста.
Мы сели у стены, друг напротив друга, и это было похоже на допрос – только допрашивала не я, а тишина между нами, которая требовала: говори, рассказывай, признавайся, кем ты стала за всё это время и стоило ли оно того.
– Ты так и осталась в Нижнем, – Степан сказал это без вопросительной интонации, просто обозначил факт.
– А ты так и уехал.
– Уехал. – Он взял ложку, попробовал борщ и одобрительно кивнул. – Москва, потом Казань, потом полстраны. Женился. Развёлся. Сын, двенадцать лет, живёт с матерью в Казани, вижу каждый месяц.
Коротко, без жалоб, без драмы. Просто факты, выложенные на стол, как карты – рубашкой вверх.
– А ты? – Он посмотрел на мою левую руку, на обручальное кольцо, которое я машинально крутила пальцами, и я поймала себя на этом жесте и заставила руки лежать спокойно, хотя они не хотели.
– Замужем. Редактор телеканала. Ты уже знаешь.
– Это работа и статус. Я спросил – как ты.
Вот опять. «Как ты». Олег никогда не спрашивал «как ты» – он спрашивал «на работе нормально?» или «что на ужин?», потому что для него жизнь состояла из конкретных пунктов, которые можно проверить и отметить галочкой, а «как ты» – это вопрос без формы, без рамки, на который нельзя ответить «нормально» и закрыть тему, потому что «нормально» – это не ответ, а заглушка.
– Я в порядке, Степан.
– Ты крутишь кольцо. Ты всегда крутила что-нибудь в руках, когда врала.
Я убрала руки под стол и почувствовала, как щёки заливает жаром, – не от смущения, от злости. На него – за то, что помнит. На себя – за то, что он прав.
– Я не вру. Я действительно в порядке.
– Ладно. – Он не стал давить, не стал ковырять, просто отступил – и от этого стало хуже, чем если бы он настаивал, потому что его отступление было не равнодушием, а терпением, а терпение – это самое опасное оружие.
Мы доели борщ, поговорили о городе – что изменилось, что осталось, где теперь та кофейня на набережной, которой, оказывается, нет уже десять лет, и тот книжный на Покровке, который закрылся, и тот двор с качелями, где теперь парковка. Разговор обтекал нас, как вода – лёгкий, ни к чему не обязывающий, и под ним, как под тонким льдом, ходило тёмное, тяжёлое, невысказанное.
Я посмотрела на часы.
– Мне пора. Монтаж не ждёт.
– Варь.
– Что?
– Рад был увидеть. По-настоящему.
Он сказал это просто, без нажима, и в этот момент у меня в кармане завибрировал телефон – наверняка редакция, или Маша, или Олег, – и я поймала себя на резком, стыдном, ледяном желании: чтобы это был не Олег. Чтобы он сейчас не существовал. Чтобы я могла остаться здесь ещё на десять минут и не чувствовать себя воровкой, у которой тикает таймер. Желание длилось секунду, может, меньше – но этой секунды хватило, чтобы внутри стало гадко, как от глотка прокисшего молока. Вот она, первая настоящая измена – не поцелуй, не прикосновение, а желание, чтобы муж не звонил.
Я кивнула, встала, взяла сумку и вышла из столовой, не оглядываясь, – потому что если оглянусь, он увидит моё лицо, а на моём лице сейчас было написано всё то, что я только что отрицала за столом.
В машине я сидела минуты три, вцепившись в руль, и дышала ртом, потому что через нос не получалось – воздуха не хватало, как будто кто-то сдавил грудную клетку обручем. Внутри было горячо и тесно, и я не понимала, что это – паника, радость, ужас или всё вместе, сваленное в кучу, как бельё в корзине, которое невозможно разобрать по отдельности.
Ты крутишь кольцо. Ты всегда крутила что-нибудь в руках, когда врала.
Чёрт. Чёрт, чёрт, чёрт.
Я завела машину и поехала на работу, и всю дорогу думала не о нём – о борще. О том, как он попробовал борщ и одобрительно кивнул, и в этом кивке было столько простого, человеческого удовольствия, что мне захотелось плакать. Не от борща, понятное дело. От того, что я не помнила, когда в последний раз видела такой кивок у Олега. Олег не кивал одобрительно. Олег оценивал: температура правильная, соль в норме, консистенция приемлемая. Олег не ел – он осуществлял приём пищи.
Господи, Варвара, ты сравниваешь мужей по способу есть борщ. Это дно. Это абсолютное, бетонное дно.
Вечером, дома, Олег ужинал и рассказывал, что директор всё-таки утвердил совещания в восемь утра, и Денисов ходил довольный. Я кивала, резала хлеб, и тут Олег замолчал на полуслове, и я почувствовала его взгляд – не увидела, а именно почувствовала, как лёгкое давление на виске.
– Ты сегодня улыбаешься.
Это прозвучало не как комплимент, а как пометка в ежедневнике – отклонение от нормы, зафиксировано, требует наблюдения.
– Сюжет хорошо получился. Женя отлично снял.
– А. Ну хорошо. – Он вернулся к еде, но через минуту, не поднимая глаз: – Ты куда-то заезжала после съёмки? Я звонил в два, ты не взяла.
Желудок сжался. Я отвернулась к раковине, включила воду – громче, чем нужно.
– В столовую рядом с площадкой, перекусить. Не слышала звонок, шумно было.
– В столовую?
– Ну да. Борщ, котлеты, всё как обычно.
Олег кивнул и вернулся к планшету, и я стояла у раковины с мокрыми руками и думала: он поверил или нет? И тут же другая мысль, хуже первой: а с каких пор я прокручиваю в голове, поверил ли мне собственный муж? Как подсудимая, которая ждёт, пройдёт ли алиби. Обед в столовой – это не преступление. Но я оправдывалась так, будто меня поймали с поличным, и самое мерзкое – я не знала, в чём именно меня можно поймать, потому что формально не произошло ничего. Борщ. Разговор. Рукопожатие. Ничего.
А внутри – всё.
Телефон лежал в кармане. Его номер – в памяти. Не телефонной. Моей.
Перед сном Олег листал планшет, и я мыла лицо в ванной и смотрела на себя в зеркале – мокрые волосы, тёмные круги, сорок один год, – и думала: что ты делаешь, Рощина? Ты поехала на съёмку и осталась на борщ. Ты сидела напротив мужчины, которого не видела с прошлого века, и врала ему, что ты «в порядке», а он видел, что ты врёшь, и не стал ловить. А потом ты приехала домой и соврала второй раз за день – мужу, молча, одним своим «нормально» за ужином. Два вранья за один день. Новый рекорд.
Телефон на тумбочке мигнул. Сообщение от незнакомого номера. Только номер был не незнакомый – я помнила его наизусть с той ночи, когда аккредитация пришла в час ночи и Олег спросил «в час ночи?» своим цепким сонным голосом.
«Спасибо за сюжет. И за борщ. Рад, что ты не изменилась. Хотя ты, конечно, скажешь, что изменилась.»
Я перечитала трижды. Потом стёрла. Потом залезла в удалённые и восстановила. Потом стёрла снова. Потом положила телефон экраном вниз, легла, накрылась одеялом до подбородка и зажмурилась.
Через минуту достала телефон, восстановила сообщение и ответила:
«Изменилась. Но борщ по-прежнему люблю.»
Отправила – и уронила телефон на одеяло, прижала ладони к глазам, будто так можно стереть то, что уже улетело. Зачем, Варвара. Зачем.
Олег повернулся на правый бок и через минуту дышал ровно, а я лежала с телефоном на животе и ждала ответа, как полная, безнадёжная идиотка, которая прекрасно понимает, что делает, и не может остановиться.
Ответ пришёл быстро – настолько быстро, что он, значит, тоже ждал.
«Борщ помню. Тебя – тоже.»
Четыре слова. Я перечитала их, и перечитала ещё раз, и ещё, пока буквы не начали расплываться, – и не могла понять: это приглашение или констатация, обещание или прощание, начало или конец чего-то, чему я до сих пор не дала имени.
Я улыбнулась в темноте – и тут же прижала ладонь ко рту, потому что улыбаться в постели рядом со спящим мужем, получив сообщение от другого мужчины, – это уже не «просто работа», и врать себе дальше у меня не получится, как бы отчаянно ни хотелось.









