ПРОЛОГ. РАСПЛАВ
___
Печь гудела на ля.
Я стоял в двух метрах от загрузочного окна, и жар облизывал лицо привычным сухим языком. Полвторого ночи, смена Фомича, третья плавка за сутки. Расплав в печи переливался оранжево-белым, густым, тяжёлым, и гул стоял такой, что рёбра вибрировали.
— Ваня, расплав дерьмо, — Фомич вынырнул из-за пульта, вытирая руки ветошью. — Шлаку полковша. Лом гнилой. Чо привезли, с кладбища, ёпта?
— Нормальный лом.
— Нормальный?! — Фомич задрал на лоб очки и ткнул пальцем в смотровое окно. — Ваня, тут половина рельсы! Я вижу! По цвету вижу! Рельсовый расплав желтит на полградуса, я тридцать лет у печи, меня не наебёшь!
— Фомич. Работай.
Он заткнулся, но продолжал ворчать себе в усы, обгоревшие рыжие усы, которые никогда не отрастали до нормальной длины, потому что печь подпаливала кончики каждую смену.
Я положил ладонь на кожух. Горячий, градусов семьдесят на поверхности, для голой руки много, для моей нет. Мои руки привыкли. Ожоги на ожогах, старые белые и свежие розовые, мозоли от кувалды, чёрные полосы под ногтями, которые не отмывались никогда, сколько ни три.
Печь гудела ровно. Значит, расплав идёт как надо, что бы там Фомич ни вякал.
— Серёга! — Фомич развернулся к сварщику, который курил у ворот. — Серёга, мать твою, ковш готовь! Через двадцать минут разливка!
— Да готов ковш, Фомич, не ори!
— Я ору?! Я НЕ ОРУ!! Я предупреждаю! Предупреждаю, блядь, потому что в прошлый раз ковш не прогрели и расплав встал коркой! Помнишь?! Или забыл?!
Серёга отшвырнул бычок и пошёл к ковшу.
Я снял очки со лба. Протёр стёкла рукавом спецовки, прожжённой в десяти местах, залатанной, серой, пропитанной железной пылью и потом. Надел обратно. Очки мне были не нужны, я смотрел на расплав без защиты, привык за тридцать лет, прищур остался навсегда. Но правила есть правила.
Хотя какие, к хуям, правила. Термопара сгорела две недели назад, футеровка трещит по третьей секции, и я плавлю на слух и на глаз. Как Фомич. Как деды наши плавили, когда ни компьютеров, ни датчиков не было.
— Ваня!
Мишка-кранщик орал сверху, из кабины мостового крана.
— Ваня, лом кончается! Две тонны осталось! На утреннюю плавку не хватит!
Я поднял руку. Кулак. Мишка понял, заткнулся. Кулак означал «знаю, не лезь». Все на заводе знали мои жесты. Кулак вверх, «знаю». Ладонь в сторону, «стой». Палец на ковш, «разливай». Слова мне давались тяжело, а руки работали сами.
Двадцать минут.
Расплав загустел до нужного цвета, из оранжево-белого перешёл в жёлто-оранжевый, и я кивнул Фомичу. Тот открыл заслонку, и расплав пошёл в ковш, тяжёлый, раскалённый, с брызгами искр. По цеху покатилась волна жара, Серёга отступил на три шага, Мишка поднял кран.
— Красавица, — Фомич погладил пульт. — Горишь, красавица? Горишь. Умница.
Он разговаривал с печью каждую смену. Вслух, ласково, как с женщиной. Я тоже разговаривал. Только молча.
Ковш поплыл по рельсам к изложницам. Расплав полился в формы, и цех засветился от оранжевых отблесков. Я стоял и смотрел, и от этого зрелища у меня каждый раз что-то сжималось в груди, не от страха, а от чего-то, чему я не знал названия. Тридцать лет, а всё равно.
Фомич подошёл, встал рядом. Мы молчали оба, и это было нормально. С Фомичом молчать легко. Он тридцать лет рядом, и мы понимаем друг друга без слов, по жестам, по кивкам, по тому, как один из нас кладёт руку на кожух печи.
— Ваня.
— Чо.
— Расплав хороший вышел. Несмотря на лом.
— Да.
— Но лом дерьмо. Рельсы.
— Фомич.
— Молчу, молчу. Но ты знаешь, что я прав.
Знал. Конечно, знал. Двадцать, может, тридцать процентов лома поступало без документов. Порезанные рельсы, кабели, трубы с заброшенных заводов. Борис из Салды привозил по ночам, раз в неделю, фуру, иногда две. Я платил наличкой и не спрашивал, откуда.
Лом есть лом. Железу всё равно, ворованное оно или честное. В печи всё одинаковое. Из рельсы можно сделать арматуру, из арматуры построят дом, и люди будут жить, и им плевать, откуда железо.
Так я себе говорил. Каждый раз, когда Борисова фура заезжала на территорию ночью, без накладных, без документов.
Плавка кончилась. Цех затихал, гул опускался на полтона, печь переходила в режим ожидания. Рабочие расходились, Серёга закурил у ворот, Мишка спустился из кабины и пошёл к термосу.
Я остался. Один. У печи, которая остывала медленно, как любое раскалённое железо, отдавая жар воздуху, стенам, мне. Я положил руку на кожух, и металл под обожжёнными пальцами ещё был горячим, живым.
В кабинете я налил чай из термоса в железную кружку, алюминиевую, помятую, заводскую. Три ложки сахара. Чёрный. Сел за стол, и взгляд упёрся в фотографию на стене.
Петька.
Единственная фотография в кабинете. Маленькая, распечатанная с телефона, в деревянной рамке. Петька улыбался. Как всегда. Тонкие черты, обаяние, живые глаза. Не похож на меня ни на грамм. Я — сто девяносто два, сто восемь, обожжённый, молчаливый. Он — обычного роста, с лицом, от которого бабы теряли голову, весёлый, говорил за десятерых, смеялся так, что соседи стучали в стену.
Три года. Три года, как его нет. Пьяный, за рулём, в столб. Мгновенно. Ни скорой, ни реанимации. Столб и всё.
Я мог забрать ключи. Мог ударить, вырвать из рук, сломать пальцы, мне не привыкать, я ломал и не такое. Мог просто прийти к нему в тот вечер и сесть рядом. Но мы не общались. Пять лет не общались, потому что Петька стыдился. Старший брат, зэк, две ходки, ожоги, печь. «У меня брат... ну, он... мы не близки.» Так он говорил, наверное. Я не слышал, но знал.
Допил чай. Поставил кружку. Потрогал раму фотографии обожжённым указательным пальцем.
— Петька. Спи.
Каждый вечер. Одни и те же два слова.
Достал телефон. Девять вечера, как по расписанию.
— Мам, привет. Нормально. Ел. Пока.
— Ваня, ну подожди. Как завод?
— Нормально.
— А ты?
— Нормально, мам.
— Ваня... женись.
— Мам. Пока.
Положил трубку. Сунул телефон в карман спецовки. Встал, подошёл к окну. За окном — ночной Тагил, фонари, бетонный забор, ворота завода, гора лома у ворот, чёрная на фоне фонарей.
Восемьдесят человек. Восемьдесят семей. Зарплата пятнадцатого и тридцатого, без задержек, ни разу за десять лет. Это мой завод. Моя печь. Мои люди. И если для этого нужны рельсы Бориса из Салды, значит, нужны.
Телефон дёрнулся в кармане. Валентина, кадровик. В десять вечера. Странно.
— Иван Фёдорович, тут такое дело...
Валентина мялась секунду, и я уже знал, что новость дурацкая, потому что когда у Валентины серьёзное, она не мнётся, а когда дурацкое, жуёт слова.
— Инженер-металлург пришла. Баба. Молодая. Говорит, без опыта, но с дипломом. С Уральского федерального. Хочет к нам.
— К нам?
— На завод, Иван Фёдорович. Инженером. В цех.
Я молчал.
— Иван Фёдорович, вы тут?
— Тут. Как зовут?
— Комарова Зоя Викторовна. Тридцать два года. Специализация, металлургия чёрных металлов. И у неё ещё... очки какие-то. Промышленные. На лбу.
Очки на лбу. Баба-металлург с очками на лбу. На мой завод, где женщин не было никогда, где спецовки только мужские, где мат через слово и печь через два.
— Пусть завтра приходит. К печи. В пять.
— В пять УТРА?!
— У нас всё в пять утра, Валентина.
Повесил трубку. Сел обратно за стол. Чай остыл, но я допил, потому что выливать не привык, ни чай, ни расплав, ни людей.
Печь за стеной гудела, остывая. Тихо, на полтона ниже обычного.
«Все события, персонажи и организации, описанные в данном произведении,
являются вымышленными. Любые совпадения с реальными людьми, компаниями и
заведениями случайны. Упоминание реально существующих мест и заведений служит
исключительно цели создания
достоверной художественной атмосферы и не является рекламой или антирекламой.»









