ГЛАВА 2. Брожение
Первую неделю я работала так, будто за мной гналась налоговая.
С пяти утра — на виноградниках. Роса ещё держалась на листьях, и кроссовки промокали за первые десять минут. Обходила ряды, проверяла гроздья — каждый третий куст. Срывала ягоду, давила между пальцами, пробовала сок. Плевала в траву — привычка дегустатора, не глотать. Записывала в блокнот: ряд, куст, сахаристость на язык, кислотность, состояние кожицы.
К восьми блокнот промокал от виноградного сока и моего пота. Бандана — хоть выжимай.
К девяти — погреб. Проверяла бочки: постукивала по стенкам, нюхала шпунтовые отверстия, записывала. Третья справа — та, на которую я указала в первый день, — оказалась заражена. Открыла шпунт, и кислинка ударила в нос как пощёчина.
Три корковых за первые четыре дня. Много. На винзаводе в Тимашёвске, где я работала два года, за весь сезон — одна-две. Здесь — три за четыре дня. При хорошей вентиляции, при дорогих пробках, при оборудовании, которое стоит как квартира.
Либо кто-то экономит на пробках. Либо кто-то не следит.
Я перелила заражённые в чистые бочки, промыла старые содовым раствором. Работа — на два дня, если одной. Рустам прислал двоих рабочих.
Пришли. Постояли у двери. Посмотрели, как я таскаю шланг — двадцатиметровый, резиновый, тяжёлый от воды. Переглянулись. Ушли.
Справилась сама.
На третий день — Валентина.
Крепкая, загорелая, лет пятидесяти, с руками, которые видели больше виноградников, чем я увижу за всю жизнь. Широкие ладони, короткие ногти, кожа — задубевшая, в трещинах. Руки, которыми можно и лозу подвязать, и ребёнку подзатыльник дать, и тесто раскатать.
Пришла на виноградник. Встала рядом, руки скрестила на груди. Смотрела, как я проверяю гроздья.
— Ты новенькая?
— Энолог. Женя.
— Валентина Ивановна.
Она сорвала ягоду с ближайшего куста, размяла между пальцами, попробовала. Сплюнула.
— Кислая ещё. Неделю ждать.
— Десять дней. На южном склоне — неделю, на западном — дольше. Там экспозиция другая, солнца меньше.
Она посмотрела на меня. Оценивающе, по-женски — не враждебно, а так, как старший мастер смотрит на подмастерье, которого прислали сверху.
— Откуда знаешь?
— По ягоде. Кислотность ещё не упала, сахар двадцать два. Нужен двадцать пять.
— Ишь ты. По ягоде она знает. — Валентина усмехнулась. — А я — тридцать лет знаю, по лозе. Видишь, как листья стоят?
— Вижу.
— Жёсткие. Торчат, как уши у овчарки. Значит, воды мало. Значит, лоза стрессует. Ягода концентрируется. Через десять дней — самое то.
Я кивнула. Она — права. Десять дней. Одна и та же цифра, два разных метода — нос и тридцать лет.
— Валентина Ивановна, а вы давно здесь?
— С девяносто третьего. Ещё при деде Вязове. — Она вытерла руки о фартук. — Дед — человек был. Земляной. Руки — вот такие. — Показала свои. — А внук...
Замолчала.
— Что — внук?
— Ничего. — Валентина прищурилась. — С Вязовым осторожнее, Женечка.
— В смысле?
— Ни в каком. Просто — осторожнее. Он — не плохой. Он — сложный. А сложные мужики — они как вино с корковой. Снаружи — всё хорошо. А нос суй — пахнет не тем.
Она ушла. Широкая спина, уверенный шаг, платок, завязанный на затылке.
«Осторожнее — с чем? С ним? С работой? С тем, что он смотрит медовыми глазами и говорит „доверие" как заученное слово? С тем, что на семьдесят барриков нужны деньги, которых нет в отчётах?»
Со всем.
К полудню — лаборатория. Маленькая комната рядом с погребом: каменные стены, лампа дневного света, стол, раковина. Оборудование — дорогое, немецкое: рефрактометр, спектрофотометр, рН-метр, набор для определения летучей кислотности. На моём прежнем винзаводе рефрактометр чинили изолентой. Здесь — всё в заводских коробках, некоторые не распакованы.
Деньги. Откуда деньги?
Рустам оставил папку на столе — отчёты по продажам за прошлый год. Не специально, скорее по привычке: он привык, что в лаборатории — никого. Прошлый энолог, Ковалёв, уволился три месяца назад. Причину Рустам не озвучил.
А я — уже есть. И я — читаю.
Продажи — скромные. Восемь ресторанов в Краснодаре и Ростове, немного через интернет-магазин, пара винных бутиков. Годовой оборот — приличный для маленькой винодельни, но не тот, который оправдывает семьдесят барриков, немецкое оборудование и тридцать два сотрудника.
Мне бы насторожиться. Мне бы задать вопрос — не Рустаму, не Данилу, а себе: «Женя, откуда деньги?»
Но я — энолог, не бухгалтер. И моя голова занята другим.
Терруаром. Который здесь такой, что от одного вдоха хочется стоять и не двигаться.
На четвёртый день он пришёл в лабораторию.
Я стояла над рефрактометром, капала сок на призму и смотрела в окуляр. Двадцать три по шкале Брикс — отлично. Ещё неделя, и каберне совиньон на южном склоне войдёт в идеальное окно сбора.
Его шаги я узнала раньше, чем он вошёл. Мягкие, в мокасинах без носков. И запах — ветивер, кедр, и что-то сладковатое в базе, что делает его одеколон узнаваемым за два помещения.
— Есть предложение.
Я не обернулась. Дописала цифру в блокнот: «Ряд 14, куст 8, Брикс 23,0, кислотность 7,2 г/л. Ещё 7-10 дней». Положила рефрактометр. Повернулась.
Он стоял в дверях. Рубашка — другая, но из того же льна. Бокал в руке — шардоне, из холодильника, запотевший.
— Какое?
— Новый купаж. Фирменное вино «Лозового».
— Моносорт надоел?
— Моносорт — надёжно. Но — скучно. — Он вошёл, присел на край лабораторного стола. Ноги скрестил в щиколотках. Поза — отрепетированная, непринуждённая. — Я хочу создать купаж. Каберне совиньон, каберне фран, мерло. Может быть пти вердо. Бордоский принцип, но на нашем терруаре.
— Ваш терруар потянет.
— Знаю. Поэтому и предлагаю.
— Условия?
— Контракт на полгода. Полная свобода в выборе сортов и пропорций. Бонус по результату.
Я молчала. Не потому что думала — потому что боялась, что голос выдаст. То, что я чувствовала в этот момент, — это то, что чувствует энолог, которому дают создать купаж с нуля на идеальном терруаре. После десяти лет дешёвых винзаводов, где «купаж» — это смешать остатки трёх сортов, чтобы заполнить партию.
Как хирургу, которому после десяти лет работы тупым скальпелем в районной поликлинике дали операционную мирового класса и сказали: «Режьте».
— И ещё. — Он выдержал паузу. Отпил из бокала. — Имя на этикетке. «Лозовое. Купаж Трошиной».
Имя на этикетке.
Моё имя. На бутылке. Не мелким шрифтом на контрэтикетке, где его никто не читает, — на лицевой стороне.
— Условие?
Потому что бесплатный сыр — только в мышеловке. А мышеловку я чую за километр. Профессиональная деформация.
— Жить в поместье. Работать эксклюзивно. Полный доступ к виноградникам, погребу, лаборатории. И — доверие.
— Доверие — к чему?
— Ко мне. К процессу. К времени.
Доверие. Слово выкатилось легко, привычно, обкатанно — как камень, который долго носят в кармане и достают для каждого нового знакомого. «Доверие» — и вроде бы стоишь ближе. «Доверие» — и вроде бы уже не чужие. Инструмент. Не ценность.
Я это чувствовала. Не носом — чем-то другим. Тем, чем чувствуешь, когда продавец в аптеке слишком настойчиво предлагает дженерик вместо оригинала.
— Зарплата?
Он назвал цифру. Я не моргнула — привычка. Но внутри — арифметика: сто двадцать минус сорок на инсулин — восемьдесят. На винзаводе — сорок пять минус сорок — пять. Пять тысяч на жизнь. Рис, макароны, автобус, телефон.
Восемьдесят против пяти.
— Я согласна.
— Быстро.
— Я решаю по первому вдоху. Второй — для проверки. Первый говорит «да».
— А второй?
— Второй говорит «осторожнее».
Он чуть наклонил голову. Тем же уголком рта — левым.
— Валентина уже предупредила?
— Откуда вы знаете?
— Валентина предупреждает всех. Она здесь тридцать лет. Она знает это место лучше, чем я.
— О чём предупреждает?
Пауза. Он поставил бокал на стол. Капля шардоне стекла по ножке, оставила мокрый след на блокноте.
— Обо мне.
Холодильник в лаборатории гудел — ровно, монотонно, как далёкий трансформатор.
— Контракт привезу вечером. — Он встал, забрал бокал. — Юридически — чисто. Можете показать адвокату.
— У меня нет адвоката.
— Тогда прочитайте дважды. Вы — из тех, кто читает дважды.
Ушёл. Его запах — ветивер, кедр — держался в лаборатории ещё минут двадцать, перебивая запах виноградного сока на призме рефрактометра.
Контракт он принёс вечером. Отпечатанный, на плотной бумаге, с круглой синей печатью и подписью Артура Мамедовича Вязова — мелкой, угловатой, левой рукой.
Я прочитала дважды. Он угадал.
Всё чисто. Сроки, обязательства, оплата, расторжение. Юридически — безупречно. Как его рубашки.
Подписала.
Не знала, что подписываю роль в спектакле, декорации к которому — виноградники.
Вечером — к реке.
За поместьем, за хозяйственными постройками, через маленькую рощицу акаций — тропинка вниз, к притоку Кубани. Речка — неширокая, мелкая, с ивами по берегам. Вода — мутноватая, тёплая, пахнет глиной и водорослями.
Я нашла это место на второй день — по запаху воды, который доносился до моей веранды по вечерам. Нос привёл.
Сняла кроссовки. Спустилась к воде. Села на глиняный берег, опустила ноги.
Вода — тёплая сверху, холодная у дна. Между пальцами — ил, мягкий, скользкий. Течение — лёгкое, как дыхание.
На том берегу — ивы. На этом — я, с мокрыми ногами и контрактом на сто двадцать тысяч.
Звонила маме.
— Женечка! Ты там ешь нормально?
— Ем, мам. Здесь повариха — Зинаида Павловна. Суп принесла. И компот.
— Компот! Вот молодец женщина. А хозяин?
— Что — хозяин?
— Не обижает?
— Нет, мам. Не обижает.
— А какой он?
Какой. Загорелый, с медовыми глазами, которые обещают то, чего не бывает. С руками, на которых нет мозолей. С вином, в которое добавлен лишний сахар. С семьюдесятью бочками, которые не окупаются продажами.
— Нормальный, мам. Работодатель.
— Женатый?
— Мам!
— Что «мам»! Мне двадцать три — замуж вышла. Тебе двадцать восемь — одни виноградники на уме!
— Мам, я — энолог. Он — работодатель.
— Ох, Женечка. «Работодатель» — это как ты говоришь «не твоё дело, мама».
— Как давление, мам?
— Сто тридцать на восемьдесят пять. Наталья Григорьевна заходила. Укол сделала.
— Инсулин когда заканчивается?
— Через три недели.
— Я переведу, мам. В следующую зарплату.
— Женечка, не надо. Я...
— Надо, мам. Не спорь.
— Ты ж себе ничегхо не оставляешь! — Мамин голос дрогнул. Не от слёз — от гордости, которую она прячет за ворчанием. — Живёшь на макаронах!
— На рисе, мам. Макароны — это роскошь.
— Женечка!
— Шучу, мам. Здесь кормят. Суп, хлеб, помидоры. Персиковый компот. Я не голодная.
— Ладно. — Мама помолчала. — Ты... не надрывайся, а?
— Не надрываюсь.
— Врёшь.
— Вру.
— Ну хоть честно. Спокойной ночи, дочка.
— Спокойной ночи, мам.
Положила трубку. Ноги в воде. Небо — тёмное, без облаков, с первыми звёздами. Цикады — оглушительные, как симфонический оркестр, в котором все играют одну ноту.
Мамы — рентген. Через тысячу километров, через треснувший экран, через «спокойной ночи» — видят насквозь.
Первая совместная дегустация — на пятый вечер.
Погреб, восемь вечера. Снаружи — жара отпустила, но в погребе — свои четырнадцать, и я накинула рабочую куртку. Он пришёл — в другой рубашке, но из того же льна — и принёс шесть бутылок.
Выставил на бочку. Шесть бокалов — тех, с полки, которые я мыла каждый вечер.
— Покажи мне, что ты чувствуешь.
Не «расскажи». «Покажи». Как будто мой нос — фокус, который нужно продемонстрировать.
Ладно. Покажу.
Первая бутылка. Каберне совиньон, двадцать первый, южный склон. Налила — палец ширины, не больше. Покрутила, дала раскрыться. Два вдоха.
— Чернослив, чёрная смородина, лёгкий тон кожи. Дубовая ваниль — выдержка в новом баррике, девять-десять месяцев. На втором плане — табак. И — железо. Ваша глина.
Открыла глаза. Он стоял напротив, и на его лице — на секунду — не было ничего отрепетированного. Что-то мелькнуло. Удивление? Узнавание? Как если бы он услышал знакомую мелодию, которую давно забыл.
— Дальше.
Вторая. Каберне фран, двадцать второй.
— Фиалка, графит, тень зелёного перца — собрали чуть раньше окна. Дня на два-три. Танины шелковистые, но коротковатые. Фран — он как мышцы: гибкие, сильные. Совиньон — скелет, фран — мышцы.
— Мышцы?
— Не путайте с мякотью — мякоть дальше.
Третья. Мерло.
— Слива, шоколад, подушка бархата. Мерло — это тот друг, который всем нравится, ни с кем не спорит и всех мирит. Клей для купажа.
— Клей?
— Связывает. Без мерло каберне с франом дерутся за первый план. С ним — обнимаются.
Четвёртая. Пти вердо.
— Специи. Чёрный перец, гвоздика, намёк на лакрицу. Жёсткий, резкий. Это — перец в блюде. Пять процентов — идеально. Десять — уже много.
Пятая. Мальбек.
— Густой, плотный. Фиалка и какао. Я не ожидала мальбек здесь — это аргентинский по духу сорт. Но ваш терруар вытянул из него свежесть, кислотность. Редкость.
— Хорошая редкость?
— Отличная.
Шестая.
Я взяла бокал. Покрутила. Вдохнула.
Поставила обратно.
— Это ваш флагман. Каберне, двадцать третий. Тот, что наливали мне в первый день.
Он кивнул. Ждал.
— Враньё в бутылке.
Гулкий звук — капля с потолка. Где-то в дальнем углу бочка вздохнула — дерево расширяется от температуры, и шпунт чуть сдвинулся.
— Вино неплохое, — я продолжала, потому что молчать — жестоко, а я — не жестокая. Я — честная. Это разные вещи. — Виноград — здоровый. Ферментация чистая. Дуб — правильный. Но кто-то решил, что рынку нужно мягче. Добавил сахар после брожения. И потерял всё, что этот терруар мог дать.
Ещё капля. И ещё одна.
— Вино должно быть честным. Это первое, чему меня научила бабушка. Она говорила: «Женечка, не добавляй сахар. Пусть яхода сама расскажет, какая она».
Он молчал. Бокал в его руке чуть наклонился, и вино качнулось к краю.
— Именно это я хотел услышать. — Голос ровный. Лицо — на месте. Но он поставил бокал на бочку и отступил на полшага. Так отступают, когда слышат что-то, к чему не были готовы.
Не хотел он этого слышать.
Но нужно.
— Спокойной ночи, Женя.
— Спокойной ночи.
Ушёл. Шаги по каменной лестнице — мягкие, в мокасинах.
Я осталась. Шесть бокалов, блокнот, и погреб — молчаливый, плотный, с тем запахом, который не спутаешь ни с чем: дуб, спирт, камень, время.
Сидела и записывала. Совиньон — 60%. Фран — 25%. Мерло — 10%. Пти вердо — 5%. Первый вариант. Черновой. Пробный.
Потом стёрла и написала заново: совиньон — 55%, фран — 25%, мерло — 15%, пти вердо — 5%.
Потом — опять стёрла.
Купаж — это алгебра с запахами. Каждый сорт — переменная. И нужно найти уравнение, в котором все переменные складываются в одно число. Единственное. Верное.
Тридцать вариантов? Пятьдесят? Сколько понадобится — столько и будет.
Потом подумала о деньгах. О бочках по шестьдесят тысяч штука. О спектрофотометре в нераспечатанной коробке. И о восьми ресторанах, которые не покрывают и трети расходов.
Потом — перестала. Не моё дело. Я здесь ради вина.
Ради купажа, ради имени на этикетке, ради ста двадцати тысяч, которые каждый месяц будут превращаться в мамин инсулин и макароны.
Вымыла бокалы — все шесть, вручную, тёплой водой без моющего. Насухо протёрла льняной тряпкой, поставила на полку. Выключила свет. Закрыла тяжёлую дубовую дверь — она закрывается с глухим звуком, как пробка входит в горлышко.
На улице — ночь. Тёплая, густая, с цикадами и запахом скошенной травы. Шла к домику по красной глине, которая налипала на кроссовки. Завтра буду оттирать щёткой на крыльце. И всё равно останется — въестся в швы, в подошву.
Как этот терруар.
Въедается. И не отпускает. Как запах дуба, как привкус железа в глине, как его голос, когда он говорит «сделайте великое» — без улыбки, без бархата. Одна фраза, от которой хочется не спать до утра и считать пропорции.









