Вернуться к товару Винодел. Кровь и мёд Глава 2
Винодел. Кровь и мёд

Винодел. Кровь и мёд159.00 ₽

Глава 2: ГЛАВА 1. Купаж

ГЛАВА 1. Купаж

Я ожидал другую.

Рустам прислал резюме три недели назад. «Трошина Е.О., энолог, стаж. в Тоскане, КубГАУ, красный диплом». Я представил — тридцать с хвостом, сухая, короткая стрижка. Профессионалка из Краснодара в очках и с табличками, которая скажет «терруар» так, будто читает докладную записку.

Получил — другое.

Она шла по дороге от остановки. Рюкзак с заплаткой на лямке. Кроссовки, которые пережили не одну вендемию и, судя по цвету, не одну стирку в ручье. Коса из-под банданы — красной, выгоревшей. Загорелые руки. И походка — не прогулочная, не туристическая. Рабочая. Шаг человека, который привык мерить расстояние ногами, а не навигатором.

Не витрина.

Совсем.

А мне нужна витрина. Через месяц — инвесторы из Цюриха, которым надо показать: молодой владелец, рядом — блестящий энолог с европейским образованием. «Лозовое» выходит на новый уровень, инвестируйте, не пожалеете. Рекламная картинка. Дорогая рамка. Всё как положено.

Получил — двадцативосьмилетнюю из Тимашёвска с землёй под ногтями и рюкзаком из «Спортмастера».

Двадцать восемь лет, Данил. Не девочку.

Просто выглядит так, будто ей плевать, как она выглядит. И это — непривычно. В моём мире все работают над внешностью. Софья — часами. Кристина — каждое утро. Алина — хирургически. Это — профессия. Для них и для меня.

Она поднялась на террасу. Я включил маску — ту, которую ношу так давно, что иногда забываю, где кончается маска и начинается лицо. Бокал в руке, улыбка, «добро пожаловать». Мягкий голос. Тёплые глаза. Всё отрепетировано.

Рукопожатие — короткое, крепкое. Ладонь — жёсткая, с мозолями у основания пальцев, где секатор бьёт при обрезке.

Рядом с её рукой моя — гладкая, ухоженная — показалась мне тем, чем и является.

Рукой, которая давно подписывает бумаги вместо того, чтобы подрезать лозу.

Я повёл её по виноградникам. Говорил — красиво, как умею. Витрина работала на полную: терруар, экспозиция, минеральность. Про землю я не вру. Это единственное, про что не вру.

Она молчала. Не кивала, не поддакивала, не задавала вежливых вопросов. Просто шла и смотрела. На листья, на гроздья, на цвет земли. Как смотрит хирург на пациента до того, как взять скальпель: считывает, не вмешиваясь.

Потом:

— Какая глубина залегания глины?

Я запнулся. Вопрос — не из тех, что задают энологи на собеседовании. Это вопрос виноградаря. Человека, который думает корнями.

— Полтора метра. На южном склоне — меньше.

— Значит, корни в камень уходят.

Присела. Подцепила землю. Понюхала — серьёзно, с закрытыми глазами, двумя короткими вдохами.

— Хороший стресс.

Встала. Отряхнула руки о штаны и пошла дальше, как будто нюхать землю на глазах у хозяина поместья — нормальнее, чем здороваться.

Стресс. Для лозы — подарок. Для меня — последние двенадцать лет.

Она трогала листья, проверяла гроздья, сорвала ягоду каберне фран и по одному вдоху определила фиалку и графит. По одному вдоху. Как я определяю — фальшивый контракт или настоящий. По одному взгляду на цифры.

Абсолютное обоняние. Рустам предупреждал: «У неё нос — как у собаки, в хорошем смысле. Наш прошлый энолог Ковалёв дважды перепутал мерло с каберне на слепой дегустации. Она — не перепутает».

Я тогда посмеялся.

Сейчас — не смешно. Если она так чувствует вино — что ещё она может учуять? Фальшивый контракт не пахнет. Но люди, которые его подписывают, — пахнут.

Мой одеколон, например.

В погребе она ожила. Ходила между рядами бочек, трогала дуб, постукивала по стенкам, наклонялась к шпунтовым отверстиям. Как ребёнок в музее, которому наконец разрешили всё трогать.

— Вот эта, — она остановилась у третьей бочки справа, — шпунт плотный, но я чувствую кислинку. Не винную — уксусную. Еле-еле. Может быть начало заражения. Проверьте.

Третья справа. Я не чувствовал ничего. Стоял рядом и не чувствовал ни черта, а она — через закрытый шпунт, через дуб — уловила.

Попросила флагман. Я налил.

Два вдоха. Два — и диагноз.

— Кто-то подсластил после брожения. Чтобы сгладить.

Точно. Хирургически. Как будто вскрыла бочку и достала оттуда то, что я прятал три года.

Маска встала на место.

— Именно поэтому мы вас наняли. Сделайте великое.

— Не старайтесь, — она вернула мне мою же фразу. — Сделайте. Это вы мне сказали.

Она запомнила. Мою фразу, произнесённую двадцать минут назад. И вернула — спокойно, без вызова, с той точностью, с которой определяет ноты в вине. Скребнуло. Не больно — а так, как скребёт зернистый танин в молодом каберне. Неприятно, но хочется ещё глоток.

Я проводил её до домика, вернулся и переоделся. Спустился к отцу.

Кабинет на первом этаже. Тяжёлая мебель, тёмный дуб, портьеры, которые Зинаида Павловна задёргивает каждый вечер и раздёргивает каждое утро уже пятнадцать лет. Окно с видом на виноградники — единственное, что отец хотел видеть после инсульта.

Артур Мамедович Вязов. Шестьдесят четыре года. Инвалидное кресло, правая сторона парализована. Половина лица — живая, с острым тёмным глазом. Вторая — неподвижная, восковая. Левая рука держит телефон крепче, чем иные держат оружие.

«Как дела» — не из его лексикона. За четыре года — ни разу.

— Как новая?

Я сел в кресло напротив. Тяжёлое, кожаное — отец любит мебель, которая давит. Он считает, что если гостю удобно — он расслабляется, а расслабленный человек непредсказуем.

— Профессиональная. Нос — невероятный.

— Невероятный — это сколько?

— Подсластитель в каберне — за два вдоха. Через закрытый шпунт учуяла кислинку в третьей бочке. Рустам проверит, но я ставлю — она права.

Левая бровь поднялась на миллиметр. Для другого человека — ничего. Для меня — красная лампочка.

— Нос — проблема.

— Она энолог, не детектив.

— Нос — проблема, — он повторил. Медленно, с тем шамканьем, которое осталось после инсульта. Каждое слово — усилие. И каждое — весит. — Если унюхает наши дела — убери.

— Убрать — как? Уволить? Она только приехала.

— Не уволить. Убери от погреба на ту неделю. Придумай что-нибудь.

— Она здесь ради вина, отец. Ради погреба.

— Данил.

Одно слово. Моё имя. И в нём — приказ, предупреждение и готовность к тому, что я не послушаю.

— Ты меня слышал.

— Слышал.

— Тогда зачем спорим?

Промолчал. Встал. Потянулся к ручке двери.

— Данил.

Обернулся.

Он смотрел на меня из кресла. Одним глазом — тёмным, живым, который видел всё, что я прячу. Половина лица — маска. Другая половина — та, которая знает, что маска — единственное, что нас держит.

— Не влюбись. В неё. В её нос. В её правду. — Голос тихий, с шамканьем. — Правда — дорогое удовольствие. Мы не можем себе позволить.

Вышел.

По коридору — мимо кухни. Зинаида Павловна — у плиты, в фартуке с петухами, телефон зажат между щекой и плечом. Помешивала что-то в кастрюле и ворчала в трубку — дочери, в Краснодар, о ценах на помидоры.

— Зинаида Павловна.

Обернулась. Телефон чуть не упал — поймала левой, половник в правой.

— Данил Артурович! Новенькая — она ужинала?

— Только приехала. Не знаю.

— Как это «не знаю»?! — Половник ткнул в мою сторону. — Человек три километра по жаре шёл! С рюкзаком! А вы — «не знаю»! Она там с голоду помрёт в вашем домике!

— Отнесите ей ужин.

— Уже собираю! — Она загремела тарелками. — Суп. Хлеб. Помидоры с огурцами. И компот — персиковый, свежий.

— Спасибо, Зинаида Павловна.

— Спасибо, спасибо. Садитесь и ешьте сами, вот вам спасибо. Ходите весь день, как тень, щёки ввалились.

— Я поем.

— Когда? Завтра? Послезавтра? — Она набирала еду в контейнеры с профессиональной скоростью. — Сядьте. Вот тарелка. Вот ложка. Суп горячий.

— Зинаида Павловна, мне нужно...

— Вам нужно ЕСТЬ. Потом — нужно. Сначала — суп.

Я сел.

Суп — куриный, с лапшой, горячий до звона. Зинаида Павловна стояла рядом и смотрела, как я ем, с тем выражением, которое бывает у женщин, вырастивших троих детей и привыкших следить, чтобы все были сыты.

— Новенькая — худенькая, — она между делом, собирая контейнер. — Видела из окна. Кормить надо.

— Она не худенькая. Она крепкая.

— Крепкая, худенькая — одно и то же. Голодная. — Половник в мою сторону. — Как и вы. Доедайте.

Доел.

Вышел на террасу.

Вечер. Жара отпустила — не ушла, а чуть ослабила хватку, как рука, которая держала горло и на секунду разжала пальцы. Воздух — густой, с запахом зреющего винограда, тёплой глины и где-то — табака: дядя Лёня, сезонный, курил у хозяйственной постройки.

Через три недели — вендемия. Сбор. Самое честное время в году. Виноград — или созрел, или нет. Никаких серых зон, никаких двойных прочтений.

Я люблю это время. Единственные три недели, когда чувствую себя виноделом, а не прачкой, которая стирает чужие деньги.

«Лозовое» — виноградники, погреб, тридцать два сотрудника. Это — витрина. За витриной — контракты с дистрибьюторами, которых не существует. Поставки вина, которое никто не пьёт. Деньги, которые приходят грязными и уходят чистыми, процеженные через виноградный сок.

Я не выбирал это.

Вернулся из Бордо в двадцать два — с дипломом, с мечтой делать вино, которое встанет на полки. Отец посмотрел на диплом и засмеялся. Единственный раз в жизни.

— Вино — фасад, Данил. За фасадом — деньги. Настоящие.

И показал мне другой подвал. Не тот, где бочки. Тот, где папки.

Двенадцать лет.

Днём — делаю вино, которое люблю. Ночью — подписываю документы, от которых тошнит. Каждый год говорю себе: «В следующем выйду». Каждый год — не выхожу.

Потому что за мной — отец в кресле. Тридцать два человека, для которых «Лозовое» — работа и зарплата. И люди по ту сторону контрактов, которые не принимают заявлений об увольнении.

Я достал из кармана куртки тонкую сигариллу. Привычка — дурная, редкая, от которой пытаюсь избавиться и не могу. Закурил. Горький дым — табак и ваниль — поплыл над террасой.

Сам себя за это презираю. Как за всё остальное.

Затушил после трёх затяжек. Бросил окурок в пустой бокал — потом уберу.

Её домик — в конце аллеи, за каштаном. Свет горел.

Я видел силуэт на веранде. Сидит. С блокнотом.

Пишет. О моём вине. О моём терруаре. О том, что чувствует, а я — не могу.

Фальшь.

Она чувствует фальшь. Через закрытый шпунт, через стенку баррика, через двадцать метров каменного погреба. Мой одеколон — через десять метров. Мой подсластитель — за два вдоха.

А я — стою здесь, и на шее — медальон, который не снимаю. Мамин. Тонкая серебряная цепочка с овальной подвеской, внутри — локон. Детский, тёмный, мой. Мама носила его, пока не умерла. Теперь ношу я. Никто не знает, что внутри, — никому не показывал.

Шаги за спиной. Мягкие, бесшумные.

Рустам. Сорок лет, широкие плечи, короткая стрижка. Двигается, как человек, который десять лет в охране и ещё десять — в управлении. Подошёл, встал рядом. Руки за спиной.

— Данил.

— Слушаю.

— Новая партия. Через две недели. Канал через Тбилиси.

— Знаю.

— Документы нужны к десятому.

— Подготовлю.

— И ещё.

Пауза. Рустам не делает пауз. Рустам — человек без люфтов: решение, слово, действие, точка. Если пауза — значит, что-то не так.

— Машины заедут через восточные ворота. Ночью. Как обычно.

— Как обычно.

— Энолога нужно убрать из погреба на эту ночь.

— Отец уже предупредил.

— Я — повторяю.

Рустам не повторяет. Никогда. Если повторил — значит, волнуется. А Рустам не волнуется ни о чём, кроме «Лозового» и Артура Мамедовича.

— Убери её, Данил. Она — опасная.

— Она — энолог.

— Она — нос. А нос чует всё. И не только вино.

Он кивнул и ушёл. Шаги растворились в темноте.

Я остался.

Две недели. За две недели — подготовить документы на партию, которую никто не заказывал. Фальшивые контракты с «Кахури», фальшивые накладные, фальшивые суммы. Десять тысяч евро за партию каберне, которое не стоит и двух. Разница — в карман. Чистая, как виноградный сок после фильтрации.

И за эти же две недели — она будет работать. В погребе. Рядом с бочками, рядом с документами, которые Рустам хранит в дегустационном зале. Она, которая чувствует мой одеколон сквозь двадцать бочек дуба.

Нужно её отвлечь.

Купаж. Новый проект — подбор сортов, пропорции, эксперименты с терруаром. Её мечта. Наркотик, от которого энолог не отвлечётся, даже если рядом будет гореть дом.

Я знаю, что это подло.

Дать человеку мечту — чтобы он не заметил, как ты врёшь. Использовать её талант, её нос, её руки — как дымовую завесу. Она будет делать великое вино, а я — прикрывать этим вином грязные деньги.

Знаю.

И сделаю.

Потому что так устроен Данил Вязов — фальшивое вино в дорогой бутылке. С медалями, с правильной этикеткой, с историей семьи. Только если сунуть нос поглубже — учуешь.

Кто-то подсластил после ферментации.

Её свет в окне домика погас.

Легла. С блокнотом, на странице которого — про фальшь. Про мою.

Я спустился в погреб. Не по делу — по привычке. Когда наверху давит, когда слова отца звенят в черепе, когда Рустам уходит с тем молчанием, от которого хочется напиться, — я иду к бочкам.

Ступеньки — каменные, стёртые. Дверь — тяжёлая, на себя. Внутри — холод, темнота, запах дуба.

Четырнадцать градусов. Всегда. Бочки не знают, что наверху — август, жара, ложь, контракты. Бочки знают только температуру и время.

Я прошёл к третьей справа. Той, на которую она показала. «Кислинка. Может быть начало заражения.»

Нагнулся. Принюхался к шпунту.

Ничего. Дуб, вино, камень. Мой нос — обычный. Средний. Я чувствую разницу между мерло и каберне, между новым и старым барриком. Но я не чувствую то, что она чувствует через закрытую пробку.

Как не чувствую того, что чувствует мама на фотографии — радость от земли. Простую, бесхитростную.

Я сел на перевёрнутый ящик. Достал телефон. Папка «Экспорт» — в ноутбуке наверху, но черновики — здесь, в заметках. Цифры, которые не сходятся — и которые я делаю так, чтобы сошлись. Партия — две тысячи бутылок. Контракт с «Кахури» — дистрибьютор из Тбилиси, которого Рустам нашёл шесть лет назад. «Кахури» покупает вино по десять евро за бутылку, перепродаёт по пятнадцать. Разница — пять евро, умножить на две тысячи, десять тысяч евро за партию. Четыре партии в год — сорок тысяч.

Только «Кахури» не покупает вино. И не перепродаёт. И десять евро за бутылку каберне, которое стоит три, — не за вино. За бумагу. За контракт, через который проходят деньги, которые не имеют отношения к винограду.

Я это знаю. Рустам это знает. Отец — создал.

И через две недели — ещё одна партия. Машины. Восточные ворота. Ночь. Ящики без маркировки.

Убрал телефон.

Посидел ещё минуту. В темноте, в холоде. Слушал, как бочки дышат — вино расширяется и сжимается с каждым градусом, и дуб скрипит, как старый корабль.

Когда мне было двенадцать, я засыпал здесь. Спускался после ужина, ложился на ящики, накрывался мешковиной и слушал бочки. Отец находил меня утром и ничего не говорил. Просто уносил наверх.

Тогда — бочки были просто бочками. А я — просто мальчиком, который любил запах дуба.

Теперь бочки — декорация. А я — актёр, который забыл, как выйти из роли.

Поднялся. Вышел. Закрыл тяжёлую дверь.

На террасе — пусто. Сигарилла в бокале — потухла. Виноградники в темноте — чёрные, плотные, как стена.

Я стоял и смотрел на её домик. Темно. Спит.

В ящике стола — фотография мамы. Маленькая, чёрно-белая, с загнутыми уголками. Мама — на виноградниках, с секатором, в косынке. Тонкие пальцы, земля под ногтями.

Рядом с фотографией — папка «Экспорт».

Мамины руки и мои контракты. В одном ящике.

Каждый раз, когда открываю — вижу и то, и другое.

Каждый раз — закрываю, не вынимая ни то, ни другое.

Завтра утром она спустится в погреб. Проверит третью бочку. Найдёт то, чего я не нашёл. Потому что у неё — нос. А у меня — подпись на документах, которых не должно существовать.

Завтра утром я предложу ей купаж. Её мечту. Её наркотик.

Чтобы она смотрела на вино, а не на меня.

Горечь. Привычная. Как осадок, который ложится на дно и не уходит.

Мы используем cookie, Яндекс Метрику и рекомендательные технологии
Обработка данных пользователей осуществляется в соответствии с Политикой конфиденциальности, Публичной офертой и обработкой персональных данных.