Вернуться к товару Золото и кровь Глава 4
Золото и кровь

Золото и кровь159.00 ₽

Глава 4: ГЛАВА 3. След

ГЛАВА 3. След

* * *

Камеры — дерьмо. Специально дерьмо. Я ставил камеры не для того, чтобы видеть, а для того, чтобы показать, если попросят. Попросят — покажу, и на записи мутно, размыто: фигура есть, лицо нет. Так задумано. Меньше деталей — меньше проблем. Двадцать лет работало, а теперь аукнулось.

Гамлет перекинул файлы на ноутбук и сидел напротив, усы моржовые вниз, лоб в складках. Листал запись за записью, день за днём, две недели.

— Вот, — ткнул пальцем в экран. — Четверг, шестнадцатое. Четырнадцать тридцать семь.

Фигура мужская, среднего роста, куртка тёмная, капюшон. Подходит к прилавку, кладёт что-то. Самвел за прилавком берёт, смотрит через лупу, записывает в журнал. Фигура забирает деньги и уходит. Двадцать три секунды.

Лица нет, капюшон, камера сверху, угол неудачный. Руки видны, но в перчатках. Походка быстрая, нервная, дёрганая.

— Перемотай назад. Когда заходит.

Гамлет перемотал. Фигура у двери, колокольчик качнулся. Рука на ручке, правая перчатка чуть задралась на запястье. Часы, дешёвые, с металлическим браслетом, блеснули.

— Стоп. Увеличь. Левую руку.

Гамлет увеличил. Мутно, зерно, пиксели. Но на безымянном пальце что-то тонкое, светлое.

— Не вижу, Эдик. Мутно.

Покрутил перстень и откинулся в кресле.

— Мутно. Ладно. Самвел запомнил говор, краснодарский. Камера дала мужика в куртке, нервного и быстрого. Больше ничего.

Гамлет закрыл ноутбук, тяжело, будто крышку гроба. Я смотрел на чёрный экран и думал, что двадцать лет назад отец поставил эти камеры, потому что считал, что лучше плохое видео, чем хорошее, потому что хорошее видео — это улика, а плохое — отписка. Мудрый был человек. Только мудрость его сейчас обернулась против меня, потому что на плохом видео не видно лица, а без лица я ищу иголку в стоге сена. В стоге из золотых иголок, каждая из которых прошла через мой ломбард и оставила царапину на совести, которой у меня, по общему мнению, нет. Но она есть. Просто хранится в сейфе, рядом с камнями. Под кодом из шести цифр.

Двадцать лет я знал, что проходит через мой ломбард. Каждую цепочку, каждое кольцо, каждый камень. Ворованное принимал, не буду врать, но знал, контролировал, выбирал, что брать и что отворачивать. А тут копия, профессиональная, дорогая, сделанная не на коленке, а на станке, в мастерской, ювелиром, который знает разницу между «похоже» и «неотличимо». Через мой ломбард, мимо меня. Кто пропустил? Кто позволил?

Встал и подошёл к окну подсобки. Во дворе мусорные баки, забор, за забором парковка. Задняя дверь вон она, железная, ржавая, без камеры. Три года назад поставил засов и забыл. Засов для видимости, ключ у Самвела, у Гамлета, у Ашота.

Ашот. Тихий, с лисьей мордочкой, работает на третьей точке. Двоюродный брат Гамлета. Семья. Три года без замечаний, тридцать тысяч зарплата, ни разу не попросил прибавки. Аккуратный, вежливый, записывает каждую вещь в журнал, каждый грамм на весы. Идеальный сотрудник.

«Идеальный значит подозрительный, потому что идеальных не бывает. У каждого есть трещина, вопрос, где она и что через неё просачивается.»

Но рано. Подозрение — не улика. Улика — камера, запись, факт. Пока только тень в капюшоне и краснодарский говор.

— Гамлет. Ашот в последние два месяца приносил что-нибудь не по записи?

Гамлет поднял на меня усатое лицо. Медленно, как медведь, которого ткнули палкой.

— Ашот — мой брат, Эдик.

— Я знаю, чей он. Спрашиваю: приносил или нет?

— Ашот честный. Три года работает. Ни одного ляпа.

— Гамлет. Я не обвиняю, я спрашиваю. Разница, как между рубином и гранатом: на вид одно, внутри другое. Так приносил?

Гамлет молчал, усы вниз, брови вместе. Потом тяжело, как сейф на колёсиках:

— Не знаю. Я за ним не слежу. Он семья.

— Семья тоже под лупой, Гамлет. Особенно семья.

Промолчал. Повернулся к ноутбуку и стал листать записи дальше, молча, с лицом тяжёлым, будто каждый кадр лопатой по спине.

Ладно. Ашота пока оставлю. Пока ищу парня с краснодарским говором. Пока — камеры, журналы, Самвел.

Телефон. Жора.

— Эдик. Тёрки. Лёха опять.

— Какого хрена? Неделя ещё не прошла!

— Он не ждёт неделю. Приехал ко второй точке. С пацанами. Стоят у входа, курят.

— Сколько?

— Четверо. Он пятый.

— Один Жора. Я еду. Пять минут.

Перстень снял и положил на стол. Решение принято.

Сел в машину, тонировка, мотор, газ. Ростов по центральной, направо, мимо рынка, мимо церкви, мимо дома, где отца убили. Каждый раз еду мимо, каждый раз смотрю, не останавливаюсь, просто смотрю. Окно первого этажа, решётка, за решёткой чужой магазин. Уже пятнадцать лет чужой, а для меня отцовский. Навсегда.

Вторая точка на углу, между хозяйственным и аптекой. Вывеска «Золотой ключ-2», без подсветки, экономлю. У входа четверо, стриженые, в куртках, руки в карманах. Лёха впереди, сигарета в зубах, нога на бордюре.

Вышел, куртку расстегнул, чтобы видели, что под курткой ничего. Чистый, кулаки достаточно. И Жора за спиной, вышедший из ломбарда, как медведь из берлоги.

— Лёша. Мы два дня назад базарили. Неделя — это семь дней, два — не семь. Ты считать умеешь?

Лёха сигарету выплюнул и каблуком в асфальт.

— Аванесян, ты меня подставил. Пацаны узнали про Анталью.

— Откуда?

— Да хуй его знает, откуда! Может, ты трепанул!

— Я не трепач, Лёша. Я ломбардщик, у меня хранятся вещи и секреты. Если бы я трепался, ко мне бы никто не приходил. Подумай, кто из ТВОИХ знал про девочку?

Лёха замер, и пацаны его переглянулись. Один, худой, с перебитым носом, шагнул вперёд.

— Ты чё, Аванесян, борзеешь? Лёха тебе базарит, а ты...

Жора. Один шаг. Положил руку на плечо худому. Не сжал, просто положил. Сто двадцать кило через ладонь, и худой, который весит шестьдесят, посмотрел на руку, на Жору, на руку. Отступил.

— Лёша, — я тише, ниже, как отец учил. — Ты мне триста. Это факт. Анталья — знают или нет — твои проблемы. Мои проблемы — мой ломбард и мои витрины. Которые ты бьёшь. Зачем?

— Потому что ты зажрался, Аванесян! Шесть точек! Весь центр твой! А мы на Западном крохи собираем!

— Ты собираешь крохи, потому что ты Лёха Косой, а я Золото. Разница не в районе, Лёша, а в голове. У тебя кулаки, у меня расписки. Кулаки заживают, а расписки нет.

— Триста, Лёша. Через пять дней. Не через неделю, через пять, за нервы скидка отменяется. И если ещё раз подъедешь к моим точкам, Жора тебя навестит. Домой. Жена дома? Дочка? Жора тихий, дверь откроет, цветы принесёт, конфеты, вежливый, как в кино. И молча посидит на кухне за чаем с женой. И расскажет — не про Анталью, нет. Про то, сколько ты мне должен и откуда деньги берёшь. И куда тратишь. Жена посчитает. Жёны хорошо считают.

Лёха побелел. Не от холода.

— Ты тварь, Аванесян.

— Я ломбардщик, Лёша. Я храню вещи и информацию, и то и другое имеет цену. Твоя информация стоит триста тысяч. Пять дней. Или Жора с цветами.

Развернулся к машине. Жора снял руку с плеча худого, аккуратно, будто бабочку отпустил. Сел рядом, дверь закрыл мягко.

— Жора.

— А?

— Цветы — это я загнул. Ты цветы не отличишь от сорняков.

— Отличу. Цветы дороже.

— Жора, ты гений.

— Не. Я Жора.

Усмехнулся. По дороге обратно, мимо рынка, мимо церкви, мимо отцовского окна, в зеркало заднего вида поймал: серый пуховик за углом. В кроссовках. Хвост пепельный.

Старцева.

Стояла на перекрёстке и делала вид, что читает вывеску хозяйственного. Руки в карманах, плечи подняты от холода, кроссовки мокрые, подошва скользит по наледи, и она переступала, балансировала, как канатоходец на мокрой проволоке.

Она за мной. Пешком. По Ростову. В минус три. Маленькая, в пуховике, с баллончиком в кармане и шокером в сумке, идёт за моей машиной, как привязанная, как нитка за иголкой.

«Ебать. Она за мной следит. Серьёзно? СЕРЬЁЗНО?! Я еду на стрелку с Лёхой, а она бежит за мной в кроссовках по льду?! Или совсем дура, или совсем упрямая. Или и то и другое.»

Нет. Не дура. Дуры не оценивают бриллианты, не торгуются с Золотом и не ставят диктофон на запись с первой секунды.

Упрямая. Жилистая. С мозолью на пальце и серёжкой в ухе. Которая ищет своё кольцо два года и не сдаётся. Которая пришла в чужой город, в чужой ломбард, к чужому мужику и не попросила, а потребовала. Не заплакала, а заторговалась.

И теперь следит, потому что не верит, и правильно не верит, потому что в её мире верить мужикам — это терять. Кольца, деньги, себя.

Вернулся в ломбард. Перстень со стола на палец, рубин ледяной, прилавочный холод. Надел, и отпустило. С перстнем — я, без перстня — пустое место с золотыми коронками. Так было всегда, с двадцати двух лет, с того дня, когда снял перстень с отцовской руки в морге и надел на свою. С тех пор не расставался, кроме трёх моментов: перед решением, перед дракой, перед сексом. Три момента, когда перстень опасен. В остальное время он на пальце, тёплый от кожи, как будто отец до сих пор рядом и держит за руку.

Она пришла через двадцать минут. Колокольчик, шаги по кафелю, быстрые, лёгкие. Пуховик расстёгнут, щёки красные от холода и от бега. Прямо к подсобке, к Самвелу, к камням, будто и не было ничего: ни слежки, ни Лёхи, ни машины.

Но кроссовки мокрые, и дыхание чаще, чем обычно, и серёжка, левая, чуть качается, как маятник.

Я за прилавком, она в подсобке. Стена между нами, тонкая, фанерная, с щелью у плинтуса. Через щель слышно, как она работает: щелчок лупы, звон пинцета о стекло, тихий голос диктует Самвелу: «Сапфир, натуральный, цейлонский, два и семь карата, термообработка, чистота вторая...»

Голос ровный, точный, без эмоций. Профессиональный, холодный, как камень на весах: без температуры, без цвета, без истории. Только вес и правда.

Но кроссовки мокрые. Она бежала. За мной.

Обед. Самвел ушёл. Она в подсобке, за столом, с тетрадью. Я зашёл, поставил стакан с чаем, второй себе. Сел напротив. Между нами стол, камни, лупа. И молчание, густое, как дым.

— Старцева.

— Что.

— Я тебя видел. За углом. В зеркало.

Она подняла голову. Серые, зимние, с прищуром. Не виноватые и не смущённые. Злые.

— И?

— И зачем? Я же ищу. Зачем следить?

— Потому что ты ездишь на стрелки, Аванесян. И я хочу знать, с кем и о чём. И не связано ли это с моим кольцом.

— Лёха Косой не имеет отношения к твоему кольцу. Лёха район делит. Другой базар.

— Откуда мне знать? Ты не рассказываешь, ты уезжаешь, и я не знаю куда.

— Потому что не твоё дело.

— Всё, что касается моего кольца, моё дело. А ты, пока не нашёл, всё, что ты делаешь, может касаться.

Логика железная, холодная, звенящая, как пинцет о стекло. Она права, и от этого «права» хочется встать и выйти, потому что мне, Золоту, хозяину, который командует, не указывают. Мне не ставят условий, мне не говорят «потому что».

А она говорит. И права.

— Ладно, — я отпил чай, горячий, обжёг нёбо. — Хочешь знать, скажу. Лёха Косой — мой должник, триста тысяч, борзеет, бьёт витрины, наезжает. Не связан с копиями, не связан с кольцом. Чисто бизнес, район, его хотелки. Мои ломбарды — его раздражитель.

— А кольцо?

— Кольцо копаю. Камеры мутные, мужик в капюшоне, краснодарский говор. Больше пока ничего.

— «Пока».

— Пока, Старцева. «Пока» — ключевое слово. Я не бросаю, я копаю. Медленно, глубоко, аккуратно, как ювелир огранку. Один неверный удар, и камень расколется.

Она смотрела на меня. Долго, тихо. Серёжку не трогала, руки на столе, пальцы вокруг стакана с чаем. Тёплый стакан в холодных руках, армянский, с золотым ободком.

— Аванесян.

— Что.

— Не ври мне. Если соврёшь хоть раз, я уйду. И заберу свои три дня, и свою оценку, и свою правду о твоих камнях. И ты останешься с переоценённым товаром и крысой в ломбарде. Один.

Я допил чай и поставил стакан рядом с её стаканом. Два стакана, армянских, с золотым ободком, на одном столе.

— Не совру.

Не вопрос и не обещание. Утверждение. Как факт. Как проба золота на штампе: 585, проверено, стоит.

Она кивнула, один раз, коротко, и вернулась к камням. Щелчок лупы. Пинцет. Свет.

А я сидел напротив и считал. Не камни, не деньги, не Лёхины долги и не Ашотовы подозрения.

Считал, сколько раз за этот день она улыбнулась. Ответ — один. Утром, когда Самвел выдал: «Девочка, у тебя руки как у моей матери. Она тоже ювелир, в Ереване, пятьдесят лет за верстаком.» Нина улыбнулась на секунду, и ямочка на правой щеке мелькнула и спряталась.

Один раз за день. Как бриллиант в породе. Редкий. Тем ценнее.

Вечер. Она ушла. Колокольчик. Шаги. Пусто.

Я позвонил Гамлету.

— Гамлет. Подними журналы Ашота за последние три месяца. Все, каждую запись, каждый грамм, каждый камень. И сравни с тем, что в витринах. Если расхождение хоть на один предмет, звони.

— Эдик... ты думаешь...

— Я не думаю, Гамлет. Я проверяю. Как она проверяет мои камни, лупой, на свет. И если есть трещина, увижу.

Гамлет замолчал. Потом тихо, с надломом:

— Если Ашот... Эдик, он моя кровь.

— Знаю. Поэтому ты проверяешь, не я и не Жора. Ты. Потому что если чужой найдёт, будет хуже. Если свой, будет больно. Но честно. А честно дороже. Всегда.

Положил трубку. Ломбард. Золото в витринах тёмное, без света, как мёртвое.

Кручу перстень на пальце. Рубин холодный, отцовский.

Она следит за мной. Бегает в кроссовках по ростовскому льду, в минус три, в сером пуховике. Маленькая, злая, с серёжками и шокером, с копией бриллианта в кармане и настоящим огнём внутри.

А я копаю. Крысу в ломбарде, тень на камерах, краснодарский говор в памяти Самвела. И что-то ещё, от чего перстень на пальце жмёт, и золотые коронки ноют, и чай остывший стоит на столе два стакана вместо одного.

Два стакана с золотым ободком на одном столе. Его и мой. Горячий и остывший. Полный и пустой. Как двое, которые сидели напротив и пили чай, и говорили о камнях и о правде, и которые ещё не знают, что они — двое. Что между ними не прилавок, не стекло, не двадцать сантиметров стекла с чужим золотом, а что-то другое, чему нет названия и нет цены. Потому что бесценное — не продаётся. А что не продаётся — для ломбардщика — не существует.

Или — существует. Впервые.

* * *

Мы используем cookie, Яндекс Метрику и рекомендательные технологии
Обработка данных пользователей осуществляется в соответствии с Политикой конфиденциальности, Публичной офертой и обработкой персональных данных.