ГЛАВА 3. Тишина
Три года назад тишина в нашем доме стала другой. Раньше тишина означала покой — дети спят, суп на плите, за окном вечер, и я могу сесть, вытянуть ноги, закрыть глаза и не думать ни о чём, кроме завтрашнего утра, когда всё начнётся заново: подъём в шесть, каша на плите, косы — тугие, ровные, с бантами, автобус, садик, готовка, стирка, шитьё, и снова ночь, и снова тишина. Покой. Передышка. Глоток воздуха между двумя нырками.
Теперь тишина означала: он не позвонил. Не написал. Не ответил на три моих вызова подряд. Тишина стала не отдыхом, а ожиданием, и ожидание превратилось в работу — тяжёлую, бесплатную, не приносящую результата. Я работала круглосуточно: днём — на детей, вечером — на заказы, ночью — на ожидание. И ни за одну из этих работ мне не платили столько, сколько они стоили. Дети платили улыбками и словом «мам». Заказчицы — тремястами рублей за подшитую юбку. Ожидание не платило ничем — только бессонницей и вопросами, на которые я не хотела отвечать.
Амине семь. Она пошла в школу — первый класс, новая форма, белый фартук, банты. Я заплетала ей косы утром и вела через двор к остановке, и она шла рядом, серьёзная, молчаливая, с тяжёлым портфелем, который оттягивал ей плечо, и я перекидывала лямку на другое, а она перекидывала обратно: «Мам, я сама». Семь лет, а уже — «я сама». Не просьба и не каприз — программа. Она запрограммировала себя на самостоятельность, как я запрограммировала себя на ожидание, — потому что другого варианта не предложили.
Магомеду три. Он пошёл в садик и каждое утро кричал у калитки так, что Хадижат выходила из своего дома и стояла, скрестив руки на груди, глядя на нас с выражением, которое я про себя называла «в моё время». В её время дети, может, и не кричали. В её время мужья, может, и не уезжали. В её время, может, всё было правильно — так, как написано в учебнике, которого не существует, но на который все ссылаются.
Руслан к этому моменту не приезжал уже год. Последний визит — те сутки, двадцать четыре часа, одиннадцать из которых он просидел за столом с телефоном. С тех пор — голос в трубке. Раз в неделю — это если повезёт. Иногда — раз в десять дней. Я перестала считать дни и стала считать пропущенные вызовы. Мои — ему: три, четыре, пять за день. Его — мне: ноль. Потом перезвон, вечером, торопливый, как будто он нажимает на моё имя по дороге куда-то, между одним делом и другим, между одной жизнью и другой, и я — где-то между, в зазоре, в том месте, где он ещё помнит, что я существую, но уже не помнит — зачем.
— Привет, солнце, замотался, как вы?
— Нормально. Ты почему не берёшь?
— Телефон на беззвучном. Работа.
— Какая работа в час ночи, Руслан?
Пауза. Короткая, секундная, но я слышала её так отчётливо, как будто он нажал на паузу, подбирая слова. Одна секунда — и в ней: выбор, перебор вариантов, подгонка ответа под вопрос. Так отвечают не мужья жёнам, а подозреваемые следователям — просчитывая последствия каждого слова.
— Мадина, ты что, следишь за мной? Я работал допоздна, потом лёг, телефон не слышал. Что за допрос?
— Это не допрос. Я хочу знать, почему мой муж не берёт трубку в час ночи.
— Потому что я спал. Всё, ты довольна?
— Нет. Не довольна. Ты спал, а я не спала. Потому что ждала твоего звонка. Как каждый вечер. Как каждую ночь. Ты — спишь, а я — жду. Четвёртый год, Руслан. Четвёртый год я жду, а ты — спишь.
— Мадина, ну хватит. Я устал. Ты устала. Давай завтра поговорим.
— Завтра ты не возьмёшь трубку.
— Возьму.
— Ты и сегодня обещал. И вчера. И позавчера. И на прошлой неделе. Руслан, я звоню тебе пять раз в день. Пять. И ты не берёшь. А потом перезваниваешь на минуту и говоришь «всё нормально, скоро приеду». Минута в день — это всё, на что ты способен?
— Мадина!
— Что — «Мадина»? Что ты мне скажешь? «Потерпи»? «Скоро»? «Я стараюсь»? Я эти слова наизусть выучила. Они ничего не значат. Ни одно.
Сбросил. Я сидела на кухне, телефон в руке, экран погас, и на чёрном стекле — моё отражение, размытое, нечёткое, похожее на кого-то, кого я плохо знаю. Женщина с тёмными кругами и поджатым ртом, которая только что поссорилась с мужем по телефону, и муж повесил трубку, и мужа — нет, и ссора — повисла в воздухе, как недоваренный суп, — ни готова, ни выброшена, просто стоит и остывает.
Первая настоящая ссора по телефону. Раньше мы ссорились вживую — из-за его матери, из-за денег, из-за пригоревшей сковородки. Обычные ссоры, домашние, после которых он молчал час, а потом приходил и обнимал. Теперь ссориться стало по-другому. Ссора по телефону — это когда ты злишься на голос в динамике, а перед тобой — пустая кухня, и некого обнять после, и ты сидишь с остывшим чаем и перебираешь варианты: может, я неправа, может, он и правда спал, может, я придумываю.
Может, я придумываю. Это предложение стало моей мантрой. Когда он не звонил три дня — может, занят. Когда присылал деньги с задержкой — может, трудный месяц. Когда голосовое приходило в два часа ночи, и на фоне — музыка и чей-то смех — может, телевизор, может, соседи, может, радио в машине. Может, может, может. Три слога, которыми можно заткнуть любую щель в стене, пока стена не рухнет.
Амина однажды вечером подошла ко мне, когда я штопала Магомедовы штаны. Сентябрь, он успел порвать их на второй день садика, зацепился за забор, и ткань разошлась от колена до кармана, и запасных не осталось, и я сидела с иголкой при свете лампы, которая мигала, потому что лампочка доживала последние дни.
— Мам.
— Что, солнышко?
— А папа нас любит?
Иголка соскользнула, и я уколола палец. Кровь выступила — яркая точка на подушечке. Я сунула палец в рот и посмотрела на Амину. Она стояла в пижаме с мишками, волосы распущены после ванной, мокрые пряди на плечах, ноги босые — одна на другой, как будто ей холодно, но она не жалуется, потому что привыкла не жаловаться.
— Конечно, солнышко. Он работает, чтобы мы жили, чтобы у тебя всё было.
— А почему он не приезжает?
— Работа далеко. В Москве.
— А Москва — это сколько ехать?
— Два дня на поезде. Или три часа на самолёте.
Она нахмурила лоб — серьёзно, как думают дети, всем лицом, шевеля губами.
— Три часа — это как два мультика?
— Примерно.
— Тогда почему он не едет? Два мультика — это недолго.
Два мультика. Три часа. Полторы тысячи километров. Ответ — тот, настоящий — был слишком тяжёлый для детских ушей.
Магомед высунулся из-за дивана — он строил крепость из подушек и подслушивал с торчащей макушкой.
— А папа нам мультик привезёт?
— Магомед, иди спать.
— А я не хочу спать! Я хочу папу!
— Папа работает, солнышко.
— А когда он приработает?
— Приработает?
— Ну, когда закончит работать и приедет? Он же должен когда-нибудь закончить? Все же заканчивают?
Амина посмотрела на брата, потом на меня. И ответила за меня — тихо, серьёзно, голосом, которого не должно быть у семилетнего ребёнка:
— Не скоро, Магомед. Давай я тебе почитаю.
— А что почитаешь?
— Про зайца. Ты любишь про зайца.
— А заяц ждёт папу?
— Заяц ждёт морковку. Пойдём.
Она взяла его за руку и увела в комнату. Я слышала, как она читает — по слогам, медленно, запинаясь на длинных словах, — и в этом чтении было больше материнства, чем во всех моих попытках объяснить трёхлетнему мальчику, почему отец не приезжает.
Хадижат пришла в субботу утром. Без предупреждения, как всегда — калитка, двор, порог.
— Мадина.
Я выжала тряпку, разогнулась.
— Доброе утро, Хадижат Абдуловна.
— Он звонит?
— Звонит.
— Часто?
— Раз в неделю. Иногда — реже.
Хадижат села за стол. Тяжело, с выдохом, будто опустила не тело — груз. Поправила платок, расправила подол платья на коленях.
— Мужчины, Мадина. Они такие. Уехал — закрутился. Работа, город. Это не значит, что забыл.
— А что это значит, Хадижат Абдуловна?
— Это значит — мужчина. Они не умеют звонить. Не умеют скучать вслух. Скучают молча, внутри, где не видно.
— А если не скучает? Ни вслух, ни молча?
— Деньги присылает?
— Присылает.
— Ну вот. Значит, помнит. Деньги — это тоже забота. Мужская. Они не цветы дарят, они — переводы делают.
— На первом месте — это когда дома, Хадижат Абдуловна. Когда рядом. А не когда двадцать тысяч раз в месяц и «скоро приеду». «Скоро» — это не забота. «Скоро» — это отговорка.
Хадижат подняла брови. Тонкие, подведённые карандашом — каждое утро, даже если никуда не выходит.
— Терпи, Мадина. Ты же жена. Жена — терпит.
— А если терпение заканчивается?
— У хорошей жены терпение не заканчивается.
— А у хорошего мужа — совесть не заканчивается?
Хадижат поставила чашку. Медленно, аккуратно, как ставят точку в конце абзаца. Посмотрела на меня — долго, ровно, и впервые в её лице мелькнуло что-то, похожее на растерянность. Одну секунду — потом ушло, и строгость вернулась.
— Я ему позвоню. Скажу, чтобы приехал. Давно не видела внуков.
— Спасибо, Хадижат Абдуловна.
— Не благодари. Внуки — мои. За своё — не благодарят.
Она вышла. Амина подняла голову от букваря — сидела за столом, делала вид, что не слышит. Но слышала — каждое слово, каждую паузу.
— Мам, а бабушка знает, что папа не приезжает?
— Знает.
— А почему она не ругается?
— Потому что он — её сын, солнышко. Мамы не ругаются на сыновей.
— А на дочек?
— И на дочек не ругаются.
— А на мужей?
— На мужей — иногда. Когда заслужат.
— А папа заслужил?
— Солнышко, ты слишком много думаешь для первоклассницы.
— А ты слишком мало ешь. Зайнап тоже так говорит.
— Зайнап много говорит.
— Зайнап правду говорит. Ты худая стала, мам. И руки у тебя в пластырях. И ты не смеёшься. Раньше смеялась — а теперь нет.
Я протянула к ней руку, притянула, обняла — прижала мокрую после ванной голову к своему плечу и вдохнула запах детского шампуня. Амина обняла меня в ответ, тонкие руки на моей спине — и крепче, чем можно ожидать от семилетней.
— Мам, не надо.
— Чего не надо?
— Не надо грустить. Я рядом. И Магомед рядом. И бабушка. И Зайнап. А папа... папа — далеко. И может, так и лучше. Потому что когда он приезжает — ты грустишь ещё больше. А когда он далеко — ты просто грустишь. Лучше просто, чем ещё больше.
Семь лет. Она разложила мою боль по полочкам, как раскладывает учебники в портфеле — аккуратно, по порядку, без лишних слов. Моя дочь, мой оттиск, мой портрет в раме.
Вечером открыла его страницу в сети. Новое фото — другой ресторан. Он сидит за столом, перед ним тарелка, бокал. Фотографирует кто-то. Человек напротив — или рядом. Кто-то, кого нет на снимке.
Позвонила.
— Ты опять в ресторане?
— С партнёром ужинали. Приезжал из Нижнего, нужно было обсудить.
— А кто фотографировал?
— Ахмед. Кто ещё?
— Не знаю, Руслан. Кто ещё. Может, ты мне расскажешь?
— Мадина, что тебе рассказать? Что я ужинал с партнёром? Рассказал. Что ещё? Чек показать? Меню?
— Ничего. Спокойной ночи.
— Мадина, ты что...
— Спокойной ночи, Руслан.
Я положила трубку первой. Впервые за четыре года — первой. Выключила экран и перевернула телефон лицом вниз — тот же жест, что и у него: спрятать, закрыть, не видеть.
Ночью не спала. Лежала на спине, смотрела в потолок — та же трещина в углу, которую замазывала каждую весну. Трещина росла. Каждый год — на сантиметр, на два. Как расстояние между мной и Русланом — незаметно, но неотвратимо.
Кто я? Жена? Какая я жена, если муж живёт в другом городе и не берёт трубку? Мать — да. Мать я каждый день, без выходных, без больничных, без отпусков. Швея — немножко, по вечерам. Соседка — для Зайнап. Невестка — для Хадижат. Дочь — для мамы в Хасавюрте, которой я звонила каждое воскресенье и говорила «нормально, мам, всё нормально», — и мама верила, потому что хотела верить, потому что на расстоянии верить легче, чем видеть.
А кто я — для себя?
Этот вопрос я задавала впервые. И ответа не нашла. Забыла. Или никогда не знала — потому что из родительского дома в мужнин, из одной кухни в другую, из одних правил в другие, и между ними — никях, белый платок, мамины слёзы, и я верила тогда: вот, начинается наша жизнь. «Наша» закончилась четыре года назад, когда он в последний раз закрыл за собой дверь. Осталась — моя. Только я не знала, что с ней делать.
Утром встала в шесть, как обычно. Разбудила Амину, одела Магомеда, сварила кашу, заплела косы, вывела за ворота. Обычное утро, обычный день. Но что-то сдвинулось — незаметно, как стрелка компаса, которая качнулась на полградуса и указывает уже не на север, а чуть правее, и ты пока не видишь разницы, но маршрут — уже другой.









