ГЛАВА 1. Когда мы были семьёй
Семь лет назад я точно знала, что такое счастье. Оно выглядело так: Руслан сидит на полу в зале, Амина забралась ему на спину, и он ползёт по ковру на четвереньках, изображая лошадь, а она хохочет так, что соседи снизу стучат шваброй по потолку. Ей три года, ему двадцать девять, и он ещё мой — весь, целиком, от этой дурацкой походки, которой он ходит по дому в тапках, до той хрипотцы в голосе, когда зовёт меня вечером: «Мадина, иди сюда, я без тебя засыпаю».
Я стояла в дверях кухни, вытирала руки о полотенце — кухонное, с красными перцами по краю, мама привезла из Хасавюрта, — и смотрела на них. Амина вцепилась ему в рубашку, ткань натянулась на плече, и я видела, как он морщится, потому что она дёргала за воротник, но не останавливался. Делал ещё круг по комнате, потом ещё, и она визжала, и я говорила: «Тише, Хадижат услышит», хотя свекрови не было дома, и бояться было некого, кроме шкафа с маминым сервизом, который покачивался каждый раз, когда Руслан проходил мимо.
— Мам! Мам! Папа — лошадка! — Амина тянула ко мне руки, перегнувшись через его плечо, волосы — в разные стороны, щёки красные от смеха, и одна тапочка слетела и лежала посреди комнаты.
— Вижу, солнышко. Только лошадка скоро упадёт, она устала.
— Лошадка не устала! — Руслан перехватил её, посадил себе на шею. — Лошадка только разогревается!
— Лошадка, ужин стынет. И если ты заденешь шкаф с маминым сервизом — я буду вдовой.
— Я аккуратно!
— Ты аккуратно роняешь детей с плеч. Это другой вид аккуратности.
— Мадина, я мастер аккуратности. Высший разряд.
— Высший разряд — это когда сервиз цел.
Он засмеялся, и Амина засмеялась, и я засмеялась, потому что тогда ещё умела — легко, без усилия, без того привкуса горечи, который появится позже и уже не уйдёт. Смех в нашем доме звучал так часто, что я не ценила его — как не ценят воздух, пока не перестанешь дышать.
Руслан ставил Амину на ноги, и она убегала в комнату — искать тапочку, а он шёл ко мне. Обнимал со спины, утыкался подбородком мне в плечо, и я чувствовала его дыхание на шее — тёплое, ровное, привычное, как всё в нашей жизни тогда.
— Ты пахнешь луком.
— Я готовлю хинкал, чего ты хочешь.
— Хочу, чтобы ты всегда так пахла.
— Руслан, это самый странный комплимент, который я слышала.
— А я странный муж. Тебе повезло.
— Мне повезло, что шкаф с сервизом ещё стоит. Это — единственное, в чём мне повезло.
— И в муже. В муже тоже повезло.
— Муж — спорно. Шкаф — точно.
Я отмахивалась полотенцем, а он перехватывал мою руку и целовал костяшки пальцев — каждую, по очереди, и Амина прибегала обратно, уже в обеих тапочках, и тянула его за штанину, и ревновала, и он подхватывал её одной рукой, а другой обнимал меня, и мы стояли так втроём на пороге кухни, где на плите булькал бульон, и я запоминала каждую секунду — запах варёного мяса, тёплое плечо мужа, визг дочери. Запоминала на всю жизнь. И потом, через семь лет, стоя в его кофейне с шарами и плакатами, я вспоминала именно этот вечер — и не могла понять, как один человек может быть и тем мужчиной на полу с ребёнком на спине, и тем, кто подделал мою подпись на казённом бланке.
В ту осень мы жили в его родительском доме — одноэтажный, с двором, рядом со свекровью. Руслан работал в автосервисе, приходил вечером с чёрными ногтями и запахом солярки, мылся долго, ел много, смеялся громко. Я вела хозяйство: стирала, готовила, убирала, ходила на рынок, считала деньги. Денег хватало — не роскошно, но без долгов, и по пятницам он приносил мясо, и я делала чуду с тыквой, и мы звали свекровь, и она ела молча, строго, но второй кусок всё-таки брала, и это было её способом сказать «вкусно» — без слов, одним жестом.
Хадижат приходила каждый день. Не спрашивала, можно ли, — просто открывала калитку и шла через двор. Тяжёлые шаги, уверенные, неотвратимые. Женщина, которая всю жизнь ходила по своей земле и считала, что сын — тоже её земля, а невестка — арендатор, которому позволено пользоваться этой землёй при хорошем поведении.
В тот вечер она пришла после ужина. Амина уже спала, Руслан возился с телефоном в зале, а я мыла посуду. Хадижат вошла, села за стол, поправила платок.
— Чай поставь.
Не «можно чаю?» и не «поставь, пожалуйста». Просто: «Чай поставь». За четыре года я привыкла, что вежливость свекрови выглядит как приказ. Наливала чай, ставила перед ней, сахарницу пододвигала, ложку клала ручкой к ней, потому что она однажды заметила, что ложка лежит не так, и я запомнила навсегда.
Хадижат размешивала сахар — три ложки, каждую с горкой, — и смотрела на меня, пока я протирала столешницу.
— Руслан доволен?
— В смысле?
— Доволен. Дома. Тобой. Всем.
— Спросите у него.
— Я у тебя спрашиваю. Жена должна знать, доволен ли муж. Если не знает — плохая жена.
— Доволен, Хадижат Абдуловна.
— Так и держи. Мужчину надо держать. Не любовью, не лаской — привычкой. Привычка крепче замка.
— А любовь?
Она посмотрела на меня поверх чашки. Не удивлённо — оценивающе, как смотрят на товар, который оказался сложнее, чем казался.
— Любовь — это для молодых. Для глупых. Привычка — для умных. Ты — умная, Мадина?
— Стараюсь.
— Старайся лучше. Умные не спрашивают про любовь. Умные ставят чай и молчат.
Она допила чай, встала, ушла. Калитка скрипнула за ней — и тишина. Я села на её место и держала горячую чашку обеими руками. «Привычка крепче замка». Может, она и права. Может, любовь — это и есть привычка: знать, как он пьёт чай, помнить, что он не ест баранину с жиром, слышать его шаги за полминуты до того, как откроется дверь. А может, привычка — это клетка, которую ты строишь сама и называешь домом, потому что другого слова не знаешь.
Руслан появился на кухне.
— Мать ушла?
— Ушла.
— Что хотела?
— Спрашивала, доволен ли ты.
— И что ты ответила?
— Что доволен.
— А ты — довольна?
Я поставила чашку. Повернулась к нему. Он стоял в дверях, прислонившись плечом к косяку, — домашний, в тапках, расслабленный.
— Я — рядом с тобой. Этого достаточно.
— Это не ответ, Мадина.
— Это — единственный ответ, который у меня есть. Если тебя не устраивает — придумай вопрос получше.
Он сел, вытянул ноги, запрокинул голову. Потолок в кухне — низкий, побелённый, с трещиной в углу, которую я каждую весну замазывала, а она возвращалась каждую осень.
— Мадина.
— Что?
— Хочу сына.
— Я тоже.
— Правда?
— Правда.
— А если девочка?
— Тогда ещё одну попытку.
— А если опять девочка?
— Тогда — гарем.
— А если мальчик — как назовём?
— Магомед.
— Магомед Русланович Хасанов. Звучит?
— Звучит так, будто он уже директор.
— В нашей семье все — директора. Мать — директор двора. Ты — директор кухни.
— А ты?
— А я — слесарь-директор. Высший разряд. Единственный в мире.
Он встал, подошёл, обнял — так, будто впервые. Прижал к себе, и я слышала его сердце через две рубашки: «Вот сейчас я счастлива, и это не закончится».
Через три месяца я забеременела. Через четыре — Руслан начал говорить про Москву.
— В Москве Ахмед поднялся. Автосервис, клиенты — очередь. Он зовёт.
— И что?
— Ничего. Просто думаю.
— Думай тише, мне ребёнок спать мешает.
Через неделю — громче:
— Здесь потолок, Мадина. Десять машин в неделю, и половина — бесплатно, потому что родственники. «Руслан, посмотри тормоза, мы же свои» — и смотришь. В Москве «свои» платят.
— А здесь — семья. Которая тебя ждёт.
— Полгода. Максимум — год. Подниму денег, вернусь.
— Полгода — это долго.
— Полгода — это ничего. Ты и не заметишь.
— Руслан, у меня живот на пятом месяце. Я замечу.
— Я приеду на роды. Обещаю.
— Ты обещаешь так, как мужчины обещают — широко. А потом — «ну не получилось».
— Я приеду. Честное слово.
Магомед родился в марте. Руслан приехал — сдержал слово. Стоял в коридоре, потом ворвался в палату и смотрел на сына, как на чудо.
— Магомед. Магомед Русланович Хасанов.
— Ты его уронишь. Держи крепче.
— Я крепко держу.
— Ты его держишь, как арбуз на рынке.
— Я арбузы тоже не роняю.
— Ты в прошлом году уронил. На ногу Ахмеду.
— Это был другой арбуз. И другая нога.
Он уехал через две недели. Я стояла во дворе с Магомедом на руках, Амина цеплялась за юбку.
— Полгода, Мадина. Накоплю на дом.
— Езжай, Руслан. Пока я не передумала и не спрятала ключи.
— Ты не знаешь, где ключи.
— Я знаю, где всё. Я — директор кухни, забыл?
Он поцеловал Магомеда, Амину, меня — в лоб, быстро, как ставят печать. Улыбнулся — с ямочкой на левой щеке. Машина выехала за ворота. Амина помахала. Магомед спал на моих руках, и от его макушки шло тепло, и я прижимала его к себе и думала: запомни, как выглядит отъезд. Запомни, потому что это — первый. И верь, что последний.
Он звонил каждый день. Первый месяц — дважды. Второй — раз. Третий — через день. Четвёртый — когда получится. Звонки короче: «Как дела? Дети? Деньги прислал. Целую. Пока». Минута двадцать — я засекала, потому что больше мне нечего было считать.
К Новому году он не приехал. Прислал деньги и голосовое. Амина нарядила ёлку и спросила: «А папа Деда Мороза попросит, чтобы он домой пришёл?» Я ответила: «Конечно», — потому что ложь во спасение — это тоже часть материнства, о которой не пишут в книгах.
Первые два года он ещё приезжал — раз в три-четыре месяца, на три дня, иногда на пять. Привозил игрушки, привозил деньги, привозил виноватую улыбку. Обнимал Амину, подбрасывал Магомеда, целовал меня в лоб — как ставят штамп, — и уезжал. Каждый раз быстрее. Каждый раз — с меньшим количеством обещаний. Четыре года назад приезды прекратились совсем. Последний раз он провёл дома сутки — двадцать четыре часа, из которых восемь спал, три разговаривал по телефону, два ел, и одиннадцать — был рядом, но не здесь. Сидел за столом, листал телефон, и глаза его скользили мимо меня, мимо детей, мимо стен — туда, в Москву, к той жизни, которой я не знала и которая, как потом выяснилось, уже начиналась.
Тогда я думала: так будет всегда. Не знала, что «всегда» для него означало совсем другое.









