ГЛАВА 3. Консалтинг
Бизнес-центр в Мурино я нашёл в обеденный перерыв, во вторник, между бутербродом с сыром, который съел в машине, и звонком из садика, в котором Зинаида Тимофеевна сообщила, что Алиса слепила динозавра, а не кошку, как было задано, и что «Роман Андреевич, ваша дочь очень самостоятельная». По тону невозможно было понять, комплимент это или жалоба.
Мурино, третий этаж, офис 312. Табличка «Консалтинговые решения», ООО, белые буквы на синем пластике, шрифт тот, который ставят по умолчанию, когда всё равно. Дверь заперта. Почтовый ящик справа от двери, жестяной, с прорезью, забитый так плотно, что верхний конверт торчал наружу: счёт за электричество четырёхмесячной давности. На ручке двери лежала пыль. Я провёл пальцем, палец стал серым. Здесь не открывали минимум месяц, скорее три.
Я отступил на шаг и посмотрел на дверь так, как смотрю на радиосхему: целиком, не цепляясь за детали, а считывая общую картину. Дверь закрыта, почта копится, пыль лежит, счёт за свет не оплачен. Контора существует на бумаге, получает деньги — двенадцать миллионов за квартал — и не существует в физическом мире. Провод идёт в пустоту. Сигнал уходит и не возвращается, потому что на другом конце никого.
Я записал адрес, номер офиса, название на табличке, спустился на первый этаж, к охране.
— Скажите, «Консалтинговые решения», триста двенадцатый, они работают?
Охранник, лет пятьдесят, в форме, с термосом и газетой, пожал плечами, не отрываясь от кроссворда.
— Арендуют. Иногда кто-то приезжает, почту забирает. Раз в три месяца примерно. Молодая такая, на машине.
— Молодая?
— Ну, лет тридцать. Блондинка. На тёмной машине. Фамилию не помню, у нас журнал, но его Славик ведёт, а Славик сегодня выходной.
Я поблагодарил, вышел, сел в машину. Съел вторую половину бутерброда. Записал в блокнот: «Молодая, блондинка, раз в три месяца, забирает почту.» Подчеркнул. Закрыл.
Ночью, когда Алиса уснула с «Маленьким принцем» на двенадцатой странице (шестой раз подряд, роза по-прежнему вредная), я открыл ноутбук и сделал то, чему научился в армии, но применял впервые в мирной жизни: проверил открытые реестры.
«Консалтинговые решения», ООО. Дата регистрации три года назад. Единственный учредитель и генеральный директор — Лозовская Елена Аркадьевна.
Аркадьевна.
Лозовский — Аркадий Семёнович.
Елена Аркадьевна — дочь.
Я закрыл ноутбук, открыл, проверил ещё раз, медленно, по буквам, как проверяют координаты перед выстрелом: ошибка на градус, и попадаешь не туда. Координаты совпали. Лозовская Елена Аркадьевна, девяносто третьего года рождения. Адрес регистрации: Мурино, тот самый бизнес-центр, третий этаж, офис 312. Основной вид деятельности — «консультирование по вопросам коммерческой деятельности и управления». Штат сотрудников — ноль. Выручка за последний год — ноль. Получено от «Нордфарм» за три года — сорок семь миллионов рублей.
Сорок семь миллионов за консультации, которых не было. Из компании, в которой её отец, миноритарий с двадцатью двумя процентами и председатель финансового комитета.
Я закрыл ноутбук окончательно. Встал, прошёл на кухню, налил воды из-под крана, выпил. Вода тёплая, водопроводная, с привкусом, который есть в каждой петербургской квартире и к которому привыкаешь, как привыкаешь к серому небу: не замечаешь, пока кто-нибудь не спросит.
Сорок семь миллионов — это моя зарплата в «Нордфарме» за шестьдесят два года. Я не имею права лезть в чужие финансы, потому что я тень, а тень не считает чужие деньги.
Но связист считает чужие провода. Это другое.
Я записал в блокнот: «Лозовская Е. А. — дочь Лозовского. 47 млн за 3 года. Офис пустой. Штат ноль.» И добавил: «Кто подписывает акты?»
Потом убрал блокнот, лёг и два часа смотрел в потолок.
Это не моё дело. Но провод идёт не туда, и я знаю куда, а это уже не «не моё дело». Это выбор: знать и молчать или знать и сказать. Оба варианта плохие, потому что за первым стоит «ты знал и молчал, значит соучастник», а за вторым «ты полез не в своё, и у тебя дочь, и Лозовский знает, как зовут твою дочь, и где она ходит в садик, и что по пятницам приходит подменная».
Уснул. Или делал вид.
Пятница. Десять утра. Алиса в «Нордфарме».
Я привёз её сам, на автобусе, потому что машину забрал в ремонт (левый дворник сточился до металла). В автобусе Алиса сидела у окна, считала остановки и шевелила губами: она всегда так, когда читает вывески, беззвучно, сосредоточенно, как человек, который учит новый язык и старается не ошибиться. Рюкзак на коленях, три карандаша в кармане, коса кривая, но сегодня чуть ровнее, потому что вчера я пересмотрел пятое видео и нашёл новый способ: если сначала разделить на три пряди и зажать каждую между пальцами, как зажимают провода при пайке, держится лучше. Не идеально, но лучше. Алиса оценила молча: посмотрела в зеркало, потрогала затылок и ничего не сказала, а «ничего не сказала» у Алисы Девятовой это высшая оценка, потому что если бы вышло плохо, она бы произнесла «нормально, пап», а если хорошо — промолчала. Промолчала.
Вера Павловна выделила ей угол в приёмной: стул, край стола, стакан с карандашами, шесть штук, все заточены, ни одного огрызка. Я посмотрел на карандаши, посмотрел на Веру Павловну. Она поправила очки и ничего не сказала, но карандаши появились. Новые, заточенные, в стакане с трещиной на ободке, в её стакане, том самом. Она отдала Алисе свой стакан и налила себе в другой, и от этого жеста мне стало ясно то, что я подозревал с первого дня: Вера Павловна знает что-то, чего я не знаю, и знает давно, и молчит не потому, что нельзя, а потому, что рано.
Алиса рисовала. Тихо, сосредоточенно, высунув кончик языка, привычка, от которой Лена пыталась её отучить и не смогла. Я не стал пытаться, потому что язык между губами — это знак: Алиса работает, не играет, а работает. Рисунок для неё не развлечение, а разговор с кем-то, кого я не вижу и не слышу, но кто существует в пространстве между карандашом и бумагой.
В одиннадцать дверь кабинета открылась. Инга вышла на перерыв между звонками, десять минут, она иногда выходила в приёмную за водой или за документом, и каждый раз обменивалась с Верой Павловной взглядом, который заменял полноценный разговор: одна приподнятая бровь означала «всё нормально?», одно короткое кивание — «да, всё».
Сегодня она вышла и увидела Алису. Перестала двигаться, не резко, не демонстративно, а просто замерла, как замирает стрелка компаса перед тем, как определить направление. Секунда, две. Я наблюдал из коридора через стеклянную перегородку: Инга стоит, Алиса рисует, между ними три шага. Инга сделала эти три шага.
— Это грузовик?
Алиса подняла голову и посмотрела снизу вверх, как смотрят на что-то очень высокое, и ответила серьёзно, без детского кокетства:
— Да. Синий.
— Почему синий?
— Потому что синий — это когда быстро.
Инга чуть наклонила голову, движение, которое я видел впервые за три недели. Не кивок, а наклон, как будто она рассматривала не рисунок, а саму идею, что синий равно быстро, и эта идея казалась ей достойной внимания. Нет, больше: она казалась ей знакомой, как будто кто-то когда-то давно, в другой жизни, тоже объяснял ей цвета через скорость, и она помнила это не мозгом, а чем-то другим, чему я не знаю названия, потому что связисты называют это «мышечная память частоты»: когда позывной слышал так давно, что забыл слова, но тело помнит ритм.
— А кто это?
Алиса повернула рисунок. Грузовик синий, дорога прямая, два человека в кабине — с подобием лиц, не точки и линии, как обычно, а что-то новое, глаза-кружочки и рот-чёрточка, первый раз за месяцы. И третий человек. Не в кабине, не на дороге. У самого края листа, отдельно, маленький, с прямой чёрточкой вместо тела и кружком вместо головы.
— Это тётя. Она тоже едет. Но сама.
Инга не ответила. Смотрела на рисунок секунду, две, три, и в её молчании было что-то, чего я не мог определить по привычной шкале: не рабочая пауза, не раздражение, не равнодушие. Что-то иное, живое, но спрятанное так глубоко, что на поверхность вышла только тень.
Она выпрямилась, повернулась, ушла в кабинет. Дверь закрылась плотно, без звука, как закрывают сейф, в котором хранят не деньги, а то, что дороже.
Я стоял в коридоре и смотрел через стеклянную перегородку. Инга у двери, спиной к приёмной, ладонь на ручке. Стоит. Не садится. Не двигается. Тридцать секунд. Потом села, открыла ноутбук. Рабочий день продолжился.
Тридцать секунд у закрытой двери, ладонь на ручке, спина ровная, прямая, та самая, которая не гнётся, потому что не умеет, или не хочет, или не может себе этого позволить.
Я видел. И не стал делать вид, что не видел. Записывать тоже не стал. Это не про блокнот.
В машине сорок минут до Пушкина. Инга поручила организовать поездку в лабораторию, я вёл, она работала, ноутбук на коленях, почта, документы. Между нами лежала та тишина, к которой я привык за три недели: рабочая, сосредоточенная, без претензий на разговор. Мне подходило. Я не из тех, кто включает радио, чтобы заполнить паузу, и она, судя по всему, тоже.
Пробка. На Пулковском, перед съездом, плотная, без движения. Инга закрыла ноутбук, положила руки на крышку, ровно, симметрично, пальцы сомкнуты. Я заметил: она всегда складывает руки одинаково, как складывают документы в папку, аккуратно, по краю.
— У вас дочь давно рисует?
Вопрос из ниоткуда. Первый за три недели, который не про работу, не про расписание, не про файл к утру.
— Всегда. С двух лет.
— Она... часто рисует людей без лиц?
Я сжал руль. Не от неожиданности, а от точности. Она заметила. Три минуты смотрела на рисунок в приёмной и заметила то, что воспитательницы в садике не заметили за полгода. Или заметили, но списали на «детскую фантазию, не переживайте, Роман Андреевич».
— С тех пор, как мама умерла.
Пробка. Тишина. Не рабочая, а другая, та, в которую можно положить что-то тяжёлое, и она выдержит, потому что между нами не воздух, а расстояние, и расстояние достаточное, чтобы быть честным.
Инга открыла ноутбук. Но не печатала. Смотрела в тёмный, непроснувшийся экран и молчала.
Пробка рассосалась, я тронулся. Двадцать минут до лаборатории в тишине, которая после этого короткого разговора стала другой: не пустой, а наполненной. Чем именно, я не знал и не стал выяснять.
Вечером пришло сообщение от Тамары, три слова и восклицательный знак:
«Ром, поздравляю. Испытательный прошёл. Берг подписала. Лично. Без комментариев. Это, знаешь, впервые.»
Я положил телефон. На кухонном столе лежал Алисин рисунок, сегодняшний. Грузовик, два человека с подобием лиц, и третий у края, маленький, отдельный. «Тётя. Она тоже едет. Но сама.»
И блокнот. Синий, армейский, с записью: «Лозовская Е. А. — дочь. 47 млн. Штат ноль.»
Два провода, два направления. Один ведёт к портфелю и ручкам, второй туда, где провода переплетаются, и чтобы разобраться, нужно лезть в схему. А в схеме чужие деньги, чужие тайны и чужой человек, который сидит на корточках рядом с моей дочерью и молчит. И от этого молчания мне не удаётся заснуть, потому что я видел, как она стояла у двери тридцать секунд, и видел, как она смотрела на рисунок, на третьего человека у края листа, и видел, как она закрыла дверь.
Я не знаю, что за этой дверью. Но знаю, что что-то есть. Что-то, что прячется за кивками и паузами, за костюмами и расписаниями, за часами «Ракета» на тонком запястье. Что-то, что заставляет генерального директора фармкомпании сесть на корточки рядом с чужим ребёнком и молчать, не потому что удобно или вежливо, а потому что по-другому невозможно.
Как невозможно выбросить тапочки. Как невозможно развернуть свитер. Как невозможно забыть.









