Вернуться к товару Помощник для босса. Железная леди. Глава 3
Помощник для босса. Железная леди.

Помощник для босса. Железная леди.149.00 ₽

Глава 3: ГЛАВА 2. Пятница

ГЛАВА 2. Пятница

 

У садика «Кораблик» два режима охраны. С понедельника по четверг дежурит Зинаида Тимофеевна, шестьдесят два года, педстаж сорок лет, голос как противотанковый рожок. Дети при ней ходят строем, парами, и ни один ребёнок за сорок лет не вышел за территорию без сопровождения, потому что Зинаида Тимофеевна контролирует периметр так, как не контролируют его на военных базах: с любовью, но без шансов на побег.

В пятницу приходит подменная. Марина Сергеевна, двадцать четыре года, педагогику сдала дистанционно, на площадку не выходит, телефон из рук не выпускает. Алиса знала про пятницу, знала, что Марина Сергеевна сидит в группе и смотрит в экран, что калитка на площадке закрывается на щеколду, а щеколда на уровне взрослого живота, но если подставить ящик из-под игрушек, можно дотянуться. Знала, что от садика до метро одна остановка на автобусе, а от метро до Васильевского шесть станций, и на каждой надпись, которую она читает по слогам, шевеля губами.

Откуда она знала адрес «Нордфарма», я понял потом, когда восстановил в памяти телефонный разговор двухдневной давности. В среду вечером я разговаривал с Тамарой, она звонила уточнить мой пропуск, и я назвал адрес: «Васильевский, набережная, „Нордфарм"». Алиса рисовала рядом. Я не обратил внимания. Она обратила.

Шестилетние дети не должны ездить в метро одни. Это аксиома, правило, закон, в который веришь безусловно и без проверки. Но Алиса Девятова не «шестилетний ребёнок из статистики». Она дочь женщины, которая четыре месяца умирала и ни разу не сказала «мне плохо» при ребёнке. Дочь человека, который варит одну и ту же кашу каждое утро, заплетает кривую косу и каждый вечер переступает через тапочки. Алиса из тех, кто не плачет, когда страшно. Она действует, тихо, упрямо, последовательно, как сапёр, который прощупывает землю шаг за шагом, не торопясь и не оглядываясь.

Пятница. Два часа дня. Переговорная на третьем этаже. Я за столом у стены: протокол, три ручки, блокнот. Инга напротив, поставщик медицинской упаковки справа, юрист компании слева. Разговор тягучий, про условия поставки, сроки, штрафные санкции. Я записывал, не вслушиваясь в суть, потому что суть не моя территория, а моя территория — цифры, даты и подписи.

Телефон завибрировал в кармане. Номер садика.

— Роман Андреевич?

Голос принадлежал не Зинаиде Тимофеевне. Марина Сергеевна, и в её голосе я услышал то, что научился различать за годы службы: не панику, а предпанику, то трясущееся «ещё не случилось, но сейчас случится», которое бывает у людей, впервые оказавшихся там, где всё пошло не так.

— Алиса... мы не можем её найти. Она была на площадке, я отвернулась на минуту, и...

Звук выключился. Не метафорически, а буквально: как будто кто-то повернул ручку громкости влево до упора. Голос Марины Сергеевны, шум переговорной, скрип стула Инги, всё исчезло. Мир стал немым, и в этой немоте я видел только экран телефона с входящим вызовом. Полсекунды тишины, потом искра, и всё заработало разом, громче, чем до обрыва. Громче, чем нужно. Громче, чем можно выдержать.

— Мне нужно уйти. Сейчас.

Я встал, стул отъехал и ударился о стену. Инга подняла голову от документов.

— Что случилось?

Я не ответил, уже шёл к двери, и единственное, что помню о тех трёх секундах между столом и дверью, это её глаза. Она смотрела на меня, и в этих трёх секундах что-то изменилось. Не выражение, выражение осталось прежним, собранным, рабочим. Что-то за ним, будто она увидела не помощника, который уходит с совещания, а себя, в другом времени, в другой комнате, с другим телефонным звонком.

Она не остановила меня.

Коридор, лестница, первый этаж. Я набирал номера на ходу, попадая пальцем не по тем кнопкам, стирая и набирая заново, потому что руки делали одно, а голова другое: голова считала варианты, как считают частоты при поиске сигнала, одна за другой, методично, без пропусков. Полиция. Метро. «Кораблик».

Двадцать минут. За эти двадцать минут я проехал два квартала на перехваченном такси (водитель, пожилой, молча нажал на газ, когда я назвал адрес и добавил «дочь пропала»), обыскал площадку, раздевалку, пустую группу, туалет, кухню, кладовку. Марина Сергеевна стояла у забора и плакала в телефон кому-то, перемежая слова всхлипами, и я понял, что звонит она своей матери, а не в полицию, потому что ей двадцать четыре и она не знает, что делать, когда ребёнок исчезает.

Звонок. Вера Павловна.

— Роман Андреевич. Ваша дочь здесь. На четвёртом этаже. В приёмной.

Мир включился обратно. Не сразу, а толчками, как двигатель на морозе: первый оборот — тишина, второй — хрип, третий — пошло. Алиса жива. Алиса в «Нордфарме», на четвёртом этаже, в здании с зелёной плиткой и лифтом с решёткой.

— Еду.

Пятнадцать минут: садик, такси, набережная, проходная, лифт. Решётка закрылась, и я стоял в грузовом лифте, один, и считал: раз, два, три, выдох. Четыре этажа. Сорок секунд. Самые длинные сорок секунд за два последних года, включая те четыре месяца, когда я ездил в хоспис каждый день и каждый день считал этажи в другом лифте, только тогда больничном, и тогда Лена, и тогда конец. А сейчас не конец. Сейчас Алиса жива, Алиса на четвёртом, Алиса ждёт.

Двери. Коридор. Приёмная.

Я остановился на пороге.

Алиса сидела на стуле, том самом, деревянном, казённом, на котором я ждал собеседования три недели назад. Ноги не доставали до пола. Рюкзак на коленях. В руке синий карандаш, перед ней лист бумаги, а на нём грузовик. Синий. Как всегда.

А рядом Инга Карловна Берг. Не стояла, а сидела на корточках возле стула. В костюме, в туфлях на низком каблуке, с часами «Ракета» на запястье. Сидела рядом с шестилетним ребёнком так, как садятся люди, которые знают: если хочешь, чтобы ребёнок тебе доверился, нужно опуститься на его уровень. Не наклониться сверху, не присесть на край, а опуститься, стать одного роста, стать рядом.

Она молчала. Алиса рисовала. Между ними лежала тишина, но не пустая, а та, которую я знаю по армии: тишина между своими, когда не нужно объяснять, зачем ты здесь, потому что ты здесь, и этого достаточно.

Алиса подняла голову. Увидела меня. Не вскочила, не закричала «папа!», а посмотрела серьёзно, по-своему.

— Я папу ждала. Тут подождала. Тётя разрешила.

«Тётя.» Инга Карловна Берг, генеральный директор фармацевтической компании, от одного кивка которой замирает этаж. «Тётя», которая «разрешила», которая сидит на корточках в приёмной рядом с чужим ребёнком и молчит не потому, что нечего сказать, а потому, что иногда молчание и есть «разрешила». Разрешила быть, сидеть, рисовать, не бояться. Здесь можно.

Я подошёл, присел перед Алисой, проверил: руки, ноги, лицо, глаза, всё на месте, всё целое, всё моё. Поправил косу, которая сбилась окончательно.

— Алис, ты как сюда доехала?

— На автобусе. И на метро. Шесть остановок. Я считала.

Шесть остановок. Считала. Шесть лет.

Я посмотрел на Ингу. Она поднялась медленно, ровно, как поднимается человек, у которого каждое движение осознанное, не импульсивное. Костюм без единой складки, как будто она не сидела на корточках десять минут. Лицо то же, что всегда: собранное, закрытое, с той тишиной за чертами, которую я научился узнавать, но не научился читать.

— Извините, Инга Карловна. Этого больше не повторится.

Она не ответила на извинение. Она ответила на другое, на то, о чём я не спрашивал.

— В пятницу пусть приходит. С утра. Если садик не вариант.

Пауза, но не та, рабочая, в которой принимают решения. Другая. Как будто решение было принято раньше, не сейчас, не в эту секунду, а давно, в каком-то другом месте и другом времени, и только сейчас произнесено вслух.

— Вера Павловна присмотрит.

Вера Павловна, которая стояла за своим столом и молча наблюдала, кивнула коротко, без комментариев. Поставила перед Алисой стакан, маленький, пластиковый, с водой. Алиса выпила, вытерла рот рукавом, и от этого жеста, от рукава, от вытертого рта, от того, как по-деловому она это сделала, Инга отвернулась. Быстро. К стене. На полсекунды.

Я забрал Алису. Собрал карандаши, рисунок, рюкзак. Поблагодарил Веру Павловну, та кивнула. Прошёл мимо Инги, которая уже стояла у своего кабинета с рукой на дверной ручке.

— Инга Карловна.

Она обернулась.

— Спасибо.

Кивок. Тот же, что каждое утро у подъезда, четверть секунды, подбородок вниз и обратно. Но не тот же, потому что она задержала его чуть дольше, на долю мгновения, которую нельзя измерить, но можно почувствовать, если привык считать секунды: вот ритм, вот пауза, а вот лишний удар, которого не было вчера.

Дома. Ужин. Овсянка с изюмом. Алиса ела молча, устала, я видел по тому, как она крутила ложку: медленнее, чем обычно, и замирала иногда, глядя в тарелку, будто пересчитывала изюмины и сбивалась.

Я подождал, пока она доест. Подождал, пока почистит зубы. Подождал, пока заберётся в кровать и подтянет одеяло до подбородка (она всегда так: до подбородка, не выше, не ниже, ровно, как граница, за которой начинается ночь).

— Ты зачем к папе на работу поехала? Одна?

Она смотрела в потолок. Жёлтые шторы, жёлтый свет ночника, и её глаза, серые, серьёзные, совсем не детские, отражали этот свет, как два маленьких окна, за которыми кто-то думает.

— Не одна.

— А с кем?

— Там тётя сидит. Она тоже одна.

Пауза. Моя. Не рабочая, не армейская, а та, в которой считают не секунды, а что-то другое, чему нет названия, потому что я не привык называть, я привык считать, но это не считается. Это больше.

— Тётя Инга?

— Угу. Она сидела рядом. И молчала. Как мама молчала, когда мне было грустно. Просто рядом. И всё.

Я поправил одеяло, поправил подушку, поцеловал в лоб быстро, потому что если медленно, она скажет «пап, ну хватит, я же не маленькая», а она маленькая, и от этого я задыхаюсь, но не физически, а как-то иначе: воздуха достаточно, но не того, который нужен.

— Спи, Алис.

— Пап?

— М?

— Она не плакала. Тётя Инга. Как мама. Мама тоже не плакала.

Я вышел из комнаты, закрыл дверь, стоял в коридоре минуту, две, три. Тапочки Лены справа, подошвами друг к другу. Тишина такая, что слышно, как работает холодильник и как за стеной соседи переключают канал.

«Она тоже одна.»

Шесть лет. Она видит то, что я не вижу. Или вижу, но не называю, потому что если назвать, станет настоящим, а пока не назвал, можно делать вид, что это не так.