ГЛАВА 3. «Михалыч»
Я поехала на семнадцатом в понедельник — не как диспетчер, а как пассажир, потому что одно дело читать цифры в отчёте и совсем другое — сидеть в автобусе, который эти цифры возит.
Михалыч забрал меня у парка в пять двадцать — борт 312 уже урчал на холостых оборотах, выпуская из-под капота тёплый воздух, который рассеивался в ноябрьской тьме, как дыхание уставшего зверя. Я поднялась по ступенькам — три штуки, средняя чуть скошена влево, я помню этот скос ещё по Сашиным временам, — и села на первое сиденье за водителем. То самое, на которое садятся те, кому нужно разговаривать с шофёром, — бабушки, школьники и жёны водителей, живые и мёртвые.
— Надюш, ты чего это?
Михалыч обернулся — крупный, широкоплечий, с лицом, которое загорело и обветрилось до цвета старой глины, и с руками, которые лежали на руле так, как лежат на руле руки человека, для которого руль — не инструмент, а продолжение тела. Пятьдесят семь лет, из них тридцать за баранкой: автобусы, грузовики, однажды — трактор, когда в колхозе под Черняховском нужно было вытащить застрявшую «скорую» из канавы. Он вытащил. «Скорая» доехала. Пациент — выжил. Михалыч об этом не рассказывает; рассказал однажды Палыч, после третьей рюмки на Новый год, а Михалыч смутился и ушёл проверять антифриз.
— Хочу проехать маршрут. Посмотреть.
— На что смотреть-то, Надюш? Дорога — дорога. Дети — дети. Всё как всегда.
— Вот и хочу посмотреть на «как всегда». Пока «как всегда» ещё есть.
Михалыч помолчал. Потом — тронулся, мягко, без рывка, выведя 312-й из парка и повернув на трассу. Автобус шёл ровно — Михалыч вёл его так, как ведут больного к врачу: осторожно, бережно, зная каждую болячку и каждый скрип.
— Новый — это тот, питерский? Который электробусы?
— Он.
— Семнадцатый будут закрывать?
— Пока — считают. Цифры собираю.
— Цифры, — Михалыч повторил это слово так, как повторяют название болезни, которую произносить не хочется, но надо, потому что молчание ничего не лечит. — Цифры — штука хитрая, Надюш. Ими можно и спасти, и закопать. Смотря кто считает.
Мы выехали из города, и дорога потянулась — прямая, тёмная, с редкими фонарями, которые стояли через двести метров и светили через один, потому что половина лампочек перегорела ещё летом, а менять — это областной бюджет, отдельная статья, отдельные тендеры, отдельная головная боль.
Первая остановка — Янтарный, посёлок. Пять сорок пять. Ещё темно, и фонарь на остановке не горит (перегорел в октябре), но в свете фар я увидела фигурку — невысокую, в куртке, с рюкзаком, стоящую на самом краю тротуара, как солдат на посту.
Михалыч остановил автобус, открыл дверь — переднюю, с характерным шипением пневматики, — и я услышала:
— Доброе утро, дядя Коля!
Таня. Девять лет, третий класс, волосы — в хвост, рюкзак — розовый с котятами, и в руках — пакет. Она поднялась по ступенькам, поставила пакет на приборную панель — привычным жестом, не спрашивая разрешения, как ставят на стол домашний обед.
— Мама пирожки передала. С капустой и с яйцом. Которые с яйцом — сверху, они горячие.
Михалыч взял пакет — бережно, двумя руками, как берут подарок.
— Спасибо, Танюх. Мать как?
— Нормально. Вчера смена ночная, спит.
— Пусть спит. Мы тихо.
Таня прошла в салон и села на третье сиденье — своё место, я это поняла по тому, как она плюхнулась, не глядя, привычно, как садятся на собственный диван. Рюкзак — на колени, ноги — в сапогах, и сапоги — чуть великоваты, из тех, что покупают «на вырост», потому что денег на «по размеру» — нет.
Я сидела тихо и смотрела. На Таню, на пакет с пирожками, на Михалыча, который аккуратно тронулся с остановки и поехал дальше, — и внутри у меня происходило что-то, чему я не хотела давать название, потому что давать названия — это констатировать, а констатировать — значит признать, что всё это можно потерять.
Вторая остановка — через три километра. Братья Кулагины: Димка, одиннадцать лет, и Серёжка, восемь. Один рюкзак на двоих — большой, зелёный, набитый так, что молния не сходится до конца. Старший несёт. Младший несёт пакет с обедом — тоже один на двоих.
— Доброе утро, дядя Коля!
— Утро, мужики. Опять один рюкзак?
— Второй порвался, — Димка пожал плечами с деловитостью взрослого человека, который давно привык решать проблемы самостоятельно. — Мамка зашьёт на выходных.
— Мамка. На выходных, — Михалыч покачал головой, но не стал комментировать. Развернулся ко мне, когда братья ушли в салон. — Мать одна. Отец ушёл два года назад. Трое детей. Третий — грудной. Рюкзак порвался — потому что Димка таскает в нём учебники за двоих, свои и Серёжкины, чтобы Серёжке не тяжело.
— А Серёжка — пакет с обедом.
— Пакет с обедом. Один на двоих. Три бутерброда: два — Серёжке, один — Димке. Димка всегда отдаёт один свой. Я видел.
Я отвернулась — к окну, к темноте за стеклом, к дороге, по которой уже пять лет ездит Михалыч и по которой пять лет до него ездил Саша. Дорога — та же. Дети — другие. Проходят через этот автобус, как через калитку: заходят — третьеклассники, выходят — пятиклассники, потом — седьмиклассники, потом — уезжают учиться в город, и остановка пустеет, и на неё встают новые дети, младше, меньше, с рюкзаками «на вырост» и бутербродами на двоих. Калитка не закрывается. Если закрыть — некуда будет заходить.
Третья остановка — Света Петрова, первый класс, семь лет. Маленькая, в розовой шапке с помпоном, помпон — мокрый от инея.
— Дядя Коля! Дядя Коля, смотрите!
Она забралась в автобус, подбежала к Михалычу и распахнула рот — широко, как на приёме у стоматолога, демонстрируя: передний зуб, который качался последние три недели, — ушёл. На его месте — дырка, розовая, торжественная, как флаг на пустом флагштоке.
— Выпал! Ночью! Мама положила под подушку, а утром — денежка! Тридцать рублей!
— Тридцать? — Михалыч поднял брови с преувеличенным удивлением, и в этом преувеличении — вся его работа на маршруте: не только довезти, но и выслушать, удивиться, порадоваться, поахать над дыркой от зуба, принять пирожки и запомнить, что у Димки Кулагина рюкзак порвался. — Богато живёте, Петровы. В моё время за зуб давали рубль.
— Рубль — это мало, дядя Коля. За рубль даже жвачку не купишь.
— За жвачку денежку тратить не будешь. Копи на мороженое.
— Я коплю. У меня уже сто двадцать.
Света убежала в салон — мимо Тани, мимо Кулагиных, к своему месту у окна, четвёртый ряд слева. Я смотрела ей вслед и считала: три остановки — три ребёнка, три истории, три «доброе утро, дядя Коля». Впереди — ещё десять остановок и ещё двадцать детей, и у каждого — своя история, свой рюкзак, свой зуб, свои пирожки.
К школе — автобус набился: двадцать три ребёнка, плюс четыре взрослых пассажира, плюс я. Шум, портфели, сменная обувь в пакетах, кто-то ест бутерброд, кто-то спит на плече соседа, кто-то показывает телефон с мультиком, кто-то толкается, и Михалыч, не оборачиваясь, говорит в зеркало заднего вида:
— Кулагин-старший, не пихай Петрову. Петрова, не визжи. Танюха — пирожки делили?
— Делили, дядя Коля! Всем по кусочку!
— Молодец. Вот что значит — справедливый человек.
Автобус качнулся на повороте — мягко, без рывка, Михалыч прошёл поворот так, как проходят его опытные водители: заранее снизив скорость, чуть сместив траекторию, чтобы ни один ребёнок не качнулся, не стукнулся, не схватился за поручень. Саша водил так же — и я, сидя на первом сиденье, вспомнила вдруг, как ездила с ним, давно, когда Лёва ещё помещался в автолюльке и Саша брал нас обоих на утренний рейс: «Надюш, покажу тебе рассвет над заливом — с семнадцатого лучший вид».
Мы подъехали к месту, где дорога делает длинный пологий поворот — и на обочине, справа, стоят берёзы. Семь штук, в ряд, тонкие, белые, с чёрными штрихами коры. Я узнала бы их из тысячи — по расположению, по расстоянию между стволами, по тому, как они стоят: чуть отступив от кювета, как свидетели, которых поставили у дороги и забыли увести.
Здесь. Вот здесь.
Михалыч не сбавил скорость — потому что сбавлять нечего, поворот пологий, дорога ровная. Но я заметила, как его правая рука, та, что лежала на рычаге, — чуть дрогнула, еле заметно, на долю секунды, и вернулась на место. Он проезжает это место каждый день, дважды в день, пятый год. Привыкнуть — невозможно. Можно только — продолжать ехать.
Дети в салоне не заметили ничего. Для них берёзы на обочине — просто берёзы. Деревья. Не символ, не памятник, не место, где отец Лёвы Кравцова, водитель Кравцов Александр Викторович, тридцать два года, борт 312, не справился с наледью на повороте и ушёл в кювет. Для них — деревья. И это — правильно. Дети не должны считать берёзы.
Лёва — считает. Каждые выходные, когда ездит на семнадцатом один, туда и обратно, и сидит на заднем сиденье, и смотрит в окно. Одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь. Все на месте.
Автобус подъехал к школе. Дети высыпали — быстро, как горох из банки, — и Михалыч закрыл дверь за последним. В салоне осталась тишина, пакет из-под пирожков на приборной панели и я.
— Саня так же ездил, — Михалыч не повернулся, говорил в лобовое стекло, в серый ноябрьский двор школы, где дети разбегались по крыльцу. — Только громче. Музыку включал — «Любэ», «Лесоповал», иногда, прости господи, Стаса Михайлова. Дети подпевали. Я — не включаю. Мне их голоса хватает.
Он замолчал. Я — тоже. Мы сидели в пустом автобусе — я на первом сиденье, Михалыч за рулём, — и между нами лежала дорога: сорок семь километров, семь берёз, пять лет, которые прошли, и маршрут, который пока — жив.
— Михалыч.
— Да, Надюш.
— Ты знаешь, что семнадцатый — в списке на закрытие?
Он помолчал. Потом — завёл двигатель. Борт 312 затрясся, загудел, ожил.
— Знаю, Надюш. Все знают. Янтарный — посёлок. Тут шёпот по проводам бежит быстрее автобуса.
— И что?
Михалыч посмотрел на меня — через зеркало заднего вида, потому что водители привыкают смотреть в зеркало, а не оборачиваться; в зеркале видно всё: дорогу сзади, пассажиров, и иногда — то, чего не хочешь видеть.
— А что — что? Езжу. Пока еду — маршрут живой. Пока маршрут живой — Саня на линии. Вот и всё.
Он тронулся — обратно, в Калининград, пустой автобус по пустой дороге, — и я достала из кармана салфетку и ручку. Рисовала маршрут — линию, остановки, имена. Не номера — имена. Таня. Димка. Серёжка. Света. И ещё девятнадцать, которых я запомню к следующей поездке, потому что маршрут — это не линия на карте. Маршрут — это двадцать три имени, пирожки на приборной панели и водитель, который каждое утро говорит «доброе утро» каждому ребёнку, потому что его друг так делал.
И кто-то должен продолжать.









