ГЛАВА 3. «Школьная ярмарка»
Печенье мы пекли в пятницу вечером — втроём: я, Варя и Зинаида Фёдоровна, которая пришла к нам в восемь, в халате с розами и тапочках на босу ногу (между нашими квартирами — стена и три шага по площадке), с миской, мукой и взглядом командира, принявшего решение.
— Ильюша, отойди от плиты. Ты — гуманитарий. Тебе — тесто месить, не температуру ставить. Сто восемьдесят градусов, не двести, иначе горят. Варька, хватит пробовать сырое — живот заболит.
Зинаида Фёдоровна Пестова — семьдесят один год, бывшая учительница физкультуры в школе №75 (той самой, где Варя), голос — хриплый, низкий, как у радиоведущей из шестидесятых. Курила сорок лет, бросила пять — голос не вернулся, зато лёгкие, по её словам, «отошли, как чугунная сковородка после соды — не новые, но годные». Крупная, с руками, которые помнят и шведскую стенку, и свисток, и мяч для волейбола, и внука, которого нянчила до трёх лет (внук вырос, уехал в Тюмень, звонит по праздникам, Зинаида Фёдоровна не жалуется — «мальчики уезжают, это нормально, главное — чтоб приезжали хоть иногда, хоть на день»).
Варя выбрала рецепт — овсяное печенье, из тетрадки Зинаиды Фёдоровны (тетрадка — общая, в клетку, исписанная от корки до корки: рецепты, советы, заговоры от сглаза и номер телефона сантехника Григория Палыча, «единственного нормального во всём Кирзаводском»). Овсяные хлопья, масло, сахар, яйцо, мука, разрыхлитель. Варя настаивала — именно овсяное.
— Почему овсяное, Варюш?
— Потому что у Маргариты Львовны — овсяное. В банке. На полке. Значит — она любит. Значит — правильное.
Зинаида Фёдоровна подняла бровь. Густую, нечёсаную, которая жила на её лице собственной жизнью.
— Это — которая начальница? Строгая? Из телевизора?
— Она — не из телевизора. Она — с тридцать второго этажа. И она — не строгая. Она — тихая. Как библиотека. Только — выше.
Зинаида Фёдоровна посмотрела на меня — поверх Вариной головы, поверх муки на столе, поверх всей этой кухни в пять с половиной квадратов, где мы втроём едва помещались, и мои колени упирались в табуретку, а Варины ноги болтались, не доставая до пола, а Зинаида Фёдоровна стояла у плиты, как стояла у неё всю жизнь — уверенно, широко, не уступая ни сантиметра.
— Ильюша. Варька — про начальницу говорит так, как моя внучка — про учительницу музыки. С придыханием. Это — нормально?
— Это — Варя.
— Это — ответ?
— Единственный, который у меня есть.
Зинаида Фёдоровна хмыкнула и повернулась к плите.
Мы пекли два часа. Вернее — Зинаида Фёдоровна пекла, Варя мешала тесто и лепила шарики (неровные, разного размера: один — с грецкий орех, другой — с кулак, третий — непонятной формы, «пап, это — сердечко, не видишь, что ли?»), а я — выкладывал на противень и следил, чтобы не пригорело. Пригорело. Снизу — у восьми штук из двадцати четырёх, потому что я отвлёкся на звонок (Алина, 20:00, по расписанию, Варя убежала в комнату разговаривать, а я стоял у плиты и не заметил, что таймер звенит, потому что слушал из кухни обрывки: «...мам, мы печём печенье... овсяное... для ярмарки... да, пап помогает... ну, стоит рядом...»).
Готовые — двадцать четыре штуки — мы разложили на блюде. Шесть — идеальных (Зинаида Фёдоровна лепила сама, для контроля). Десять — приемлемых (Варя лепила под присмотром). Восемь — подгоревших снизу, корявых, с трещинами (я и таймер, вернее — я без таймера).
Варя разглядывала блюдо с видом полководца, оценивающего войска перед битвой.
— Нормально, пап. Бабушка Зина говорит — подгоревшее ближе к природе.
Зинаида Фёдоровна, уходя (девять вечера, халат с розами, миска под мышкой):
— Ильюша, ты — хороший отец. Но повар — никакой. Не обижайся. Это — факт.
Не обиделся. Факт — это факт.
Суббота. Школа №75 имени Д. Н. Мамина-Сибиряка. Кирзаводской район, улица Грибоедова, 24. Здание — трёхэтажное, шестидесятых годов, с широкой лестницей, высокими потолками и столовой на первом этаже, откуда даже в субботу тянуло гречневой кашей — стены пропитались за шестьдесят лет, и никакой ремонт этого не исправит.
Ярмарка — в актовом зале, на втором. Столы — буквой «П», за каждым — ученик с родителем и продукт: пироги, кексы, маффины, пирожные, конфеты ручной работы, леденцы (один прилавок — леденцы в форме лошадок, мама Данила из 2-Б, кондитер, ровные, блестящие, как из витрины «Гринвича»). У входа — плакат: «Благотворительная ярмарка — на ремонт спортзала!» Шрифт — крупный, буквы — разноцветные, рисовали дети (кто-то — аккуратно, кто-то — как Варя рисует диваны с тридцать второго этажа: с наклоном и энтузиазмом).
Я привёл Варю к одиннадцати. Блюдо — в руках, накрытое полотенцем (тем самым, с подсолнухами, бабушкиным — Варя настояла: «Пап, это — наше полотенце. Оно — на удачу»). Варя — в джинсах, свитере и кедах, с косой (утренней, моей, пять торчащих прядей — рекорд, потому что суббота, и я не торопился, и всё равно вышло криво; Варя: «Пап, сегодня — рекорд!» — и непонятно, радуется или констатирует).
В зале — родители. Мамы — процентов девяносто, может, больше. Молодые и не очень, в джинсах и в платьях, с причёсками и без, с кольцами и без — но все одинаково уверенные в том, где стоять, что делать и как разговаривать друг с другом. Папы — трое. Я — один из трёх. Второй — Олег, отец Данила из 2-Б, высокий, с бородой, в фланелевой рубашке, из тех пап, которые ходят на все мероприятия и знают всех учителей по имени (мне до Олега — как до «Высоцкого» пешком: далеко, высоко и непонятно зачем). Третий — мужчина лет сорока, в очках, у прилавка с пирожными, молчаливый, с ребёнком из параллельного класса — имени не знаю, кивнули друг другу, как кивают одинокие отцы в чужих залах: коротко, без слов, с пониманием.
Варя заняла место — третий стол слева, между леденцами Данила и маффинами Маши из 2-Б (маффины — идеальные, с кремом, с посыпкой, с бумажными стаканчиками в горошек; мама Маши — кондитер, профессиональный, с инструментами, от которых мне одновременно завидно и стыдно). Варя сняла полотенце с блюда, расставила печенье — кучками, по три, на салфетках (салфетки — из дома, белые, с цветочным краем, Зинаида Фёдоровна дала «для красоты»). Ценник — написан Вариной рукой, фломастером, на картонке: «Овсяное печенье. 20 руб. штука. Домашнее!»
Восклицательный знак — огромный, в полкартонки. Варя — в деле.
— Покупайте! Овсяное! Домашнее! Как у людей, которые знают толк!
Голос — Алинин. Громкий, звонкий, на весь зал. Головы поворачиваются — мамы, папа Олег, учительница из параллельного, даже завуч Светлана Андреевна у входа. Варя стоит за прилавком, подбородок — вверх, глаза — широко, руки — по бокам блюда, и продаёт. Пытается продавать.
Первые десять минут — ничего. Мамы проходят мимо, смотрят (некоторые — с сочувствием, некоторые — с тем выражением, которое я научился различать за два года одиночного отцовства: «ах, бедная девочка, папа один, печенье кривое, зато старается»). Покупают — леденцы, маффины, пирожные. Прилавок Маши пустеет за двенадцать минут. Вариных — ни одного.
Варя продолжала. Улыбалась — широко, так, что видно зубы (передний левый — шатается, но держится). Зазывала — «Овсяное! С хлопьями! Полезное!» — и добавляла подробности: «Мы пекли с бабушкой Зиной! Она — учительница физкультуры! Она знает, что полезно!» Логика — железная, покупателей — ноль.
Я стоял у стены. Не вмешивался. Не потому что не хотел — потому что Варя не просила, а Варя — из тех, кто просит, когда нужно, и не просит, когда справляется. Пока — справлялась. Улыбка — на месте, голос — звенит, печенье — лежит на салфетках, корявое, подгоревшее снизу, но Варино.
Двадцать минут. Тридцать. Одна женщина — молодая, в пуховике, с дочкой из первого класса — подошла, посмотрела, взяла одно печенье, дала двадцать рублей. Варя — засияла. Положила монету в коробочку (из-под чая, картонная, с надписью— кассовый аппарат). Женщина ушла. Первая и единственная покупательница за полчаса.
Я смотрел на дочь — и думал о том, как тонка граница между «старается» и «не получается», и как семилетние проходят по этой границе, не зная, что она есть, не подозревая, что мир устроен так, что кривое печенье не покупают рядом с идеальными маффинами, потому что мир — про идеальное, а не про домашнее, не про Зинаиду Фёдоровну в халате с розами и не про таймер, который я прослушал, потому что Алина звонила в восемь. Мир — про ровное, блестящее, с посыпкой и бумажными стаканчиками. А Варя — про кривое, подгоревшее, настоящее. И я — рядом с ней. Такой же кривой. Такой же подгоревший. Такой же — единственный.
Сорок минут. Продано — одно печенье. Осталось — восемнадцать (шесть штук — «идеальные» — я оставил дома, потому что Варя решила: «Пап, идеальные — для нас. А на ярмарку — настоящие»).
И тут — дверь.
Я не сразу понял, что изменилось — зал гудел, мамы разговаривали, дети бегали между прилавками, Варя продолжала зазывать, — но что-то сдвинулось, как сдвигается воздух перед грозой, когда ещё не капает, но уже знаешь. Несколько голов повернулось к входу. Потом — ещё несколько.
Камаева.
В пальто — тёмном, длинном, до середины голени. Без шарфа. Без перчаток. Руки — в карманах. Волосы — уложены (вторник — парикмахерская, «Персона», мастер Виктория, я знаю её расписание лучше, чем своё). Лицо — то самое, за которым я три месяца наблюдаю из приёмной: прямое, закрытое, с тёмными глазами, которые сканируют помещение за четыре секунды (я считал, привычка) и находят — то, что ищут.
Не меня. Варю.
Камаева шла через зал — ровно, не торопясь, не оглядываясь, не здороваясь. Мамы расступались — не потому что знали, кто она (половина — не знала, вторая половина — видела в новостях, может быть, один раз), а потому что Камаева ходит так, что расступаются. Это — не поза и не осанка. Это — плотность. Камаева занимает ровно столько пространства, сколько ей нужно, и ни грамм больше, — но этого «ровно столько» хватает, чтобы остальные сместились.
Она остановилась у Вариного прилавка.
Варя — замолчала. Впервые за сорок минут. Стояла — руки по бокам блюда, глаза — вверх, на Камаеву, и на лице — не удивление (Варя не удивляется людям; Варя удивляется числам, книгам и тому, что небо над Екатеринбургом серое чаще, чем синее). Что-то другое. Узнавание, может быть. Или — радость, которую семилетние ещё не научились прятать.
Камаева посмотрела на блюдо. На печенье — корявое, подгоревшее, на салфетках с цветочным краем. На ценник — «20 руб. штука. Домашнее!» с восклицательным знаком в полкартонки.
Молча — взяла блюдо. Целиком. Всё. Восемнадцать штук.
Из кармана пальто — купюра. Пятьсот рублей. Положила на прилавок. Не стала ждать сдачу (восемнадцать на двадцать — триста шестьдесят; сдача — сто сорок; Камаева не считает — Камаева платит; разница — в привычке).
Взяла блюдо. Повернулась. Пошла к выходу.
Варя — стояла. Рот — приоткрыт (один из тех редких моментов, когда Варвара Ильинична Ведерникова не знает, что сказать, и это — событие, сравнимое с солнечным затмением в Екатеринбурге: случается, но редко). Потом — нашлась. Потому что Варя всегда находится.
— Маргарита Львовна! Спасибо! Но — они подгорели снизу!
Через весь зал. Голос — Алинин, звонкий, на тридцать пар родительских ушей и четырёх учителей.
Камаева — не обернулась. Но я услышал — потому что у приёмной научился слышать Камаеву даже спиной, даже через стекло, даже через тридцать два этажа привычки молчать.
— Знаю. Подгоревшее — честнее. Идеальное — подозрительно.
Дверь. Коридор. Лестница. Ушла.
Зал — молчал. Секунду, две. Потом — зашумел, и мамы повернулись к своим прилавкам, и дети побежали дальше, и Варя стояла за пустым столом (блюдо — ушло с Камаевой, салфетки — остались, ценник — тоже, и пятьсот рублей на прилавке, и коробочка от чая с двадцатью рублями от первой покупательницы).
Варя — медленно — убрала купюру в коробочку. Закрыла крышку. Посмотрела на меня — через зал, через мам, через папу Олега с бородой и завуча Светлану Андреевну, — и улыбнулась. Не широко, не с запрокинутой головой, как обычно. Тихо. Одними уголками рта. Как Камаева — в тот вечер, в кабинете, когда я принёс чай и она почти (почти!) улыбнулась. Нет — этого ещё не случилось. Это — из будущего. Из декабря. Сейчас — ноябрь, и я ещё не видел, как Камаева почти улыбается. Сейчас я знаю только, что моя дочь — улыбается так, как будто научилась у человека, которого знает три пятницы.
Я подошёл. Варя собрала салфетки, ценник, коробочку. Аккуратно — как собирают со стола после праздника, когда праздник — не кончился, а перешёл в другое качество.
— Пап.
— М?
— Она пришла. Ради печенья.
— Может быть, ради тебя.
Варя подумала. Серьёзно, как думает над задачей по математике — с наморщенным лбом и прикушенной нижней губой (привычка от Алины, генетика не спрашивает).
— Нет, пап. Ради печенья. Потому что — ей его никто не печёт. У неё — банка. На полке. За книгами. Банка — это когда покупаешь. А печенье на ярмарке — это когда пекут. Для тебя. Разница — как между «купить подарок» и «сделать подарок». Купить — деньги. Сделать — время. А время — дороже. Бабушка Зина так говорит.
Мы вышли из школы. Ноябрь, Екатеринбург, темнеет в пять, Грибоедова — пустая, холодная, и только Варя рядом — в свитере, в кедах, с коробочкой от чая в руке и пятьюстами двадцатью рублями для ремонта школьного спортзала.
А где-то в Екатеринбурге Маргарита Львовна Камаева — в тёмном пальто, с блюдом корявого подгоревшего печенья — ехала домой. Или в офис. Или — куда ездят люди, когда суббота, и ты одна, и в руках — блюдо, которое напекла семилетняя девочка, потому что у тебя в кабинете стоит банка овсяного на полке за книгами.
Подгоревшее — честнее. Идеальное — подозрительно.
Я запомнил. Потому что Камаева сказала — один раз. А один раз — это всё, что нужно.









