Вернуться к товару Я не для тебя. Опекун на время. Босс Глава 3
Я не для тебя. Опекун на время. Босс

Я не для тебя. Опекун на время. Босс159.00 ₽

Глава 3: Глава 2. «Суп»

Глава 2. «Суп»

Курица — полтора килограмма, не разделанная, с тем самым синюшным видом, который бывает у куриц в «Марии-Ра» по акции, когда до конца срока годности остаётся два дня и ценник переклеен жёлтым стикером. Я взяла её по дороге с работы, вместе с картошкой (пять штук, средних), морковью (две), луком (три головки — одну на суп, две про запас, потому что я знала, как выглядит Глебов холодильник, и «про запас» в этой квартире означало «про выживание»), пучком укропа и пачкой соли, которой у Глеба, по моим подозрениям, могло не оказаться.

Соль оказалась. Застывшая в пачке единым каменным блоком — видимо, стояла открытой с прошлого лета, напитала влаги и превратилась из приправы в геологический образец. Я выковыривала куски ножом, пока Глеб наблюдал с выражением человека, который впервые видит, как устроен процесс между словом «ужин» и появлением еды на тарелке.

— У тебя разделочная доска есть?

Он огляделся по кухне с таким видом, будто разделочная доска — мифическое существо, о котором он слышал, но в живой природе не встречал.

— Где-то... Серёжа дарил на новоселье. Деревянная. С гравировкой «Режь, не бойся».

Нашли — в нижнем шкафу, за стопкой старых журналов «Новый мир» и сковородой, к которой что-то прикипело так давно, что это «что-то» уже стало частью сковороды, как лишайник — частью камня. Доска и правда — деревянная, с гравировкой, и от неё чуть тянуло сосной, и Глеб повертел её в руках, провёл пальцем по буквам, и я поняла, что он думает не о доске.

— Серёжа всё дарил с гравировками. На свадьбу мне подарил книгу — «Братья Карамазовы», первое издание, и на форзаце написал: «Глебу, который не Карамазов, но тоже ищет ответы не там, где они есть». Я до сих пор... она на полке. В гостиной.

— Потом покажешь. Сейчас — режь лук.

Я дала ему нож, луковицу, и Глеб Андреевич Саутин, генеральный директор издательства «Сибирское слово», оборот двести восемьдесят миллионов в год, автор предисловий к двенадцати книгам и человек, чьи рецензии цитировали на «Нацбесте», принялся резать лук так, как будто лук — это рукопись, которую нужно не порезать, а растерзать. Криво, толсто, с кусками в полпальца, и через тридцать секунд — зажмурился и отвернулся, потому что глаза залило.

— Дин, это невыносимо.

— Это лук, Глеб Андреевич. Не Достоевский. Режь мельче, не дави — скользи ножом. И не три глаза руками — хуже будет.

Он слушался, что само по себе было удивительно, потому что Глеб не слушался никого, включая налоговую инспекцию (Люба каждый квартал выбивала из него подписи на декларациях с интонацией, с которой дрессировщики выбивают из тигров прыжки через кольцо). Но тут — слушался, резал, жмурился, и из-за стола на нас смотрел Стёпа.

Он сидел с ноутбуком, как обычно, — в той же Глебовой толстовке с логотипом «Сибирского слова», которая свисала ему до колен, — и вроде бы смотрел в экран, но на самом деле — на мои руки, на то, как я режу морковь. Тонко. Ровно. Кружками — не толще двух миллиметров, потому что мама — Раиса Ефимовна — учила: «Диночка, морковь в супе должна таять, а не хрустеть; хрустит — значит, поленилась». Я не ленилась. Привычка — автоматическая, вросшая в мышечную память так же прочно, как привычка перечитывать документ трижды перед отправкой.

— А мама тоже так резала. Тонко.

Нож в моей руке замер на долю секунды — не остановился, нет, я не позволяла себе останавливаться, когда кто-то произносил слово «мама» в этой квартире, потому что если остановишься, тишина съест всё, включая суп, — замер и продолжил.

— И папа плакал от лука. Каждый раз. Мама смеялась и говорила: «Серёж, ты как в первый раз». А папа говорил: «Я каждый раз — как в первый. Это мой метод». И мама опять смеялась.

Глеб положил нож на доску. Тихо, как будто нож — хрупкий. Стоял, вытирая пальцы о полотенце, и смотрел в стену, где нечего смотреть — голая стена, без обоев, без краски, с серым пятном от старого крючка.

Я не остановилась. Резала. Потому что суп ждать не будет, и вода на плите уже закипала, и курица — разделанная, промытая — лежала на тарелке, и морковь нужно было дорезать, и если я остановлюсь сейчас, то пространство заполнится чем-то, с чем я не умею работать, потому что для этого «чего-то» нет ни договора, ни пункта, ни параграфа.

— Стёп. А какой суп мама варила?

— Щи. С капустой. И сметану сверху. Большую ложку. Не столовую — большую, суповую, с ручкой. У нас такая ложка была, с цветком на ручке. Осталась... наверное, в квартире. Я не взял.

— Щи — в следующий раз. Сегодня куриный. Но сметану можно. Если у дяди Глеба есть сметана.

Глеб очнулся:

— Сметана... кажется, нет. Кефир — может быть.

— Кефир — это не сметана, Глеб Андреевич. Это другой продукт. С другой полки. С другим назначением.

— Я куплю. Завтра. Или сегодня. Сейчас.

— Сейчас ты дорежешь лук. Потом мы забросим в кастрюлю курицу, потом — картошку, потом — морковь с луком. Потом — ждём. Суп не терпит суеты. И не терпит кефира вместо сметаны.

Стёпа фыркнул. Негромко, себе под нос, — так фыркают десятилетние, когда мир взрослых выкидывает что-то настолько абсурдное, что даже горе отступает на полшага, потому что горе — серьёзное, а кефир вместо сметаны — нет.

Суп варился сорок минут. За эти сорок минут случилось следующее: Глеб порезал палец (неглубоко, но кровь на доске — и на доске с гравировкой «Режь, не бойся», что добавляло ситуации иронии, которую оценил бы Сергей Тарков, если бы мог). Я заклеила ему пластырем — из Стёпиной аптечки, с динозаврами, других в квартире не нашлось. Глеб ходил с динозавром на указательном пальце и делал вид, что не замечает, а Стёпа делал вид, что не улыбается, и оба делали это неубедительно.

За эти же сорок минут я составила расписание — от руки, на листе А4, крупным почерком, и повесила на холодильник магнитом (магнит — рекламный, от типографии «ПолиграфСервис», единственный в квартире): «Пн — школа 8:00 / Глеб забирает 14:30 / уроки / ужин 19:00 / сон 22:00. Вт — то же. Ср — то же. Чт — Стёпа: кружок? (обсудить). Пт — то же. Сб — прогулка / книжный / уроки. Вс — свободный день». Стёпа подошёл, прочитал, и поправил: «Кружок не надо. Мне блог — вместо кружка». Я оставила «обсудить» — потому что юристы не зачёркивают, юристы — дополняют.

Суп получился. Не потому что я — мастер кулинарии (я — не мастер; я — мать-одиночка с ипотекой и ребёнком, который ест макароны с сыром шесть дней в неделю, а на седьмой — макароны без сыра, потому что сыр закончился). А потому что куриный суп — это не наука, это арифметика: вода + курица + картошка + морковь + лук + соль + сорок минут = еда. Не ресторанная, не «авторская», не «от шефа». Просто — еда, которую кто-то приготовил для кого-то, стоя у плиты, в чужой квартире, на четвёртом этаже без лифта, потому что решил — стоять.

Ели втроём. За круглым столом на кухне — три тарелки, три ложки, хлеб (нарезанный Глебом так же криво, как лук, — видимо, руки Глеба Саутина были созданы для страниц, а не для ножей). Стёпа ел молча. Серьёзно. Дул на ложку — привычка, которая выглядела очень по-детски и очень по-настоящему, и я вдруг подумала, что Митя через семь лет тоже будет сидеть вот так, за столом, и дуть на ложку, и кто-то будет рядом — я, или не я, или я и ещё кто-то, — и от этой мысли суп показался чуть солонее, хотя соли я положила ровно столько, сколько нужно.

Стёпа доел. Поставил тарелку. И выдал:

— Вкусно. Не как мамин. Но вкусно. Другой.

— Другой — не значит хуже. Другой — значит новый.

— Папа так говорил про книги. «Другой автор — не значит хуже. Значит — новый голос».

— Твой папа — мудрый.

Стёпа покачал головой — медленно, с тем взрослым выражением, которое десятилетние надевают, когда поправляют тридцатидвухлетних:

— Не мудрый. Честный. Это разные вещи.

Глеб отвернулся к раковине. Включил воду — резко, с напором, как будто вода могла заглушить что-то, что рвалось наружу. Мыл тарелку — свою, первую, долго, тщательно, хотя тарелка была чистая после второго движения губкой. Стёпа ушёл в комнату — ноутбук, блог, экран, стены, которые через три дня станут светло-голубыми, «как небо зимой, когда чисто» (это он выберет в субботу, в строительном магазине на Большевистской, куда мы поедем втроём, и Стёпа будет стоять у стенда с палитрами и щуриться, как будто выбирает не краску, а часть новой жизни, которую нужно угадать с первого раза).

Но это — суббота. А сейчас — вечер вторника, Глеб моет тарелку, вода шумит, и в квартире пахнет — нет, не «пахнет», это запрещённое слово в моём внутреннем лексиконе, — в квартире ещё витает пар от кастрюли, тёплый, густой, и это первый раз за месяц, когда квартира на Красном проспекте, четвёртый этаж, сталинка с лепниной и тремя тоннами книг, ощущается не как библиотека с кроватью, а как что-то, похожее на кухню, где кто-то ужинал.

Я собрала вещи — блокнот, ручку, куртку — и уже стояла в коридоре, завязывая шарф, когда из Стёпиной комнаты донеслось:

— Дина Маратовна.

— Да?

— Вы завтра придёте?

Я посмотрела на Глеба — он стоял у дверного косяка, с полотенцем через плечо, и не подсказывал, не кивал, не делал ничего, просто ждал.

— Послезавтра. Среда. По расписанию.

— А что будет в среду?

— Щи. Ты же сказал — с капустой. И сметану я куплю. Не кефир.

— И суповую ложку?

— Это — у тебя в квартире. Мы заедем, заберём. Ложку и всё, что ты захочешь забрать. Книги, вещи. Что скажешь — то и заберём.

Стёпа помолчал. Длинно, тяжело, как молчат, когда слово «квартира» — это ещё и «мама», и «папа», и «запах капусты, который больше никто не сварит так, как она».

— Ладно. В среду.

Я спустилась по шестидесяти четырём ступеням и вышла на Красный проспект, где январь никуда не делся — минус двадцать шесть, ветер, и маршрутка через семь минут, а до Академгородка — сорок, и Митя уже спит (Раиса Ефимовна — по телефону, из Омска, дежурная смена: «Диночка, я позвонила Кириллу, он забрал Митю из садика, покормил, уложил, не ругай его, он старается»; я не ругала; Кирилл и правда старался — каждые две недели, по графику, утверждённому нотариусом; иногда, как сегодня, — вне графика, когда я просила; он не отказывал; молча забирал, молча кормил, молча укладывал; «молча» — его способ присутствовать).

Дома — тишина, Митя в кровати, кудри на подушке, рот приоткрыт, рядом — плюшевый медведь без уха (Митя оторвал в ноябре, пришивать отказался: «Мам, он теперь особенный»). Я накрыла его одеялом, вышла на кухню, села на стул и открыла Макс.

Стёпин блог. Новый пост — 21:47, полчаса назад:

«Сегодня мы варили суп. Дядя Глеб плакал от лука. А Дина Маратовна — нет. Она говорит, что привыкла. Может быть, взрослые привыкают ко всему. Даже к луку. Даже к тому, что болит. Суп — вкусный. Другой. Не как мамин. Но другой — это тоже хорошо. Наверное. Папа бы сказал: новый голос. Я пока слушаю».

Триста сорок подписчиков. Двадцать восемь лайков. Один комментарий: «Стёпа, держись. Мы читаем».

Я положила телефон экраном вниз. Посидела, глядя на расписание на холодильнике — «Ср — офис / садик / стирка» — и на приписку внизу, сделанную сегодня утром: «Ср — суп (Кр. просп.)». Две жизни — моя и та, вторая, в сталинке с книгами и голыми стенами, — пока помещались в одно расписание. Пока.

Фиалка на подоконнике торчала из горшка с тем же несгибаемым видом, несмотря на съеденный Митей лист. Шестая по счёту, если считать мамины подарки. Пятая — умерла. Четвёртая — засохла. Третья — залита. Вторая — упала с подоконника. Первая — забыта на балконе в ноябре. Эта — держалась. Может, из упрямства. Может, потому что я поливала по расписанию — вторник и пятница, ровно, без самодеятельности, как юрист делает всё: по графику, по пунктам, по закону тяготения, который гласит, что всё, что не держится, — падает.

Суп, подумала я. Суп — держится. Расписание — держится. Фиалка — держится. И мальчик, который написал «я пока слушаю», — тоже держится. На чём — непонятно. Может быть, на каше, которую дядя Глеб жжёт каждое утро. Может быть — на Чехове. Может быть — на том, что кто-то пришёл и сварил суп. Не потому что работа. Потому что — решил.