Пролог.
Семнадцать минут опоздания — это семнадцать минут, за которые можно составить претензию, проверить два договора или объяснить трёхлетнему человеку, почему штаны надевают до куртки, а не после. Митя считал иначе. Митя считал, что штаны — насилие над личностью, и боролся за свои права с упорством, достойным Конституционного суда, пока воспитательница Надежда Ильинична не приняла его из моих рук с профессиональной улыбкой и словами «Митенька сегодня бодрый!», что на языке детских садов означало одно: ваш ребёнок орал двадцать минут, и мы это запомним.
Я поднялась на второй этаж «Сибирского слова» в 8:47, стянула шапку — серую, с помпоном, который Митя выбирал лично и который превращал меня в персонажа мультфильма о полярниках, — и свернула в свой кабинет. Четыре на три метра, стол, стул, шкаф с папками, окно на Державина, где январский Новосибирск выглядел именно так, как выглядит январский Новосибирск: замёрзшие трубы, замёрзшие люди, замёрзшие надежды на то, что минус двадцать восемь — это «ненадолго».
Двадцать три письма в почте. Три — от авторов с обидами на пункт 4.2 (всегда пункт 4.2, будто других пунктов не существует). Одно — от типографии с просрочкой по тиражу. И одно — от Глеба Андреевича Саутина. Тема: «Срочно. Зайди».
Глеб Андреевич не писал «срочно». Глеб Андреевич терял ключи от офиса, забывал подписать счета и опаздывал на собственные совещания, но слово «срочно» не употреблял ни разу за четыре года, пока я работала в этом издательстве. Для человека, который читал рукописи в туалете и звонил авторам в полночь обсудить абзац на странице двести сорок семь, слово «срочно» было чем-то вроде ядерной кнопки — существует, но не нажимается.
Я пересекла коридор. Табличка «Генеральный директор» держалась на одном гвозде и при каждом открывании двери съезжала вправо, так что буква «Г» уже наполовину скрылась за косяком. Дверь была приоткрыта.
Глеб сидел за столом в коричневом свитере, который он носил третий день подряд (я считала, потому что юрист считает всё, включая дни повторного ношения верхнего трикотажа начальством). Волосы — на лоб, очки — на кончике носа, ручка — между пальцами, крутится, как маленький вертолёт. Перед ним ноутбук с открытым Максом. На экране — канал «НовосибирскЖизнь». Я разглядела аватарку — рыжеволосая девушка с экшн-камерой — и заголовок поста: «Сын Таркова — у кого?»
Глеб не поднял глаз. Ручка замерла между указательным и средним пальцами — и это был плохой знак, потому что Глеб переставал крутить ручку только когда ситуация перерастала из категории «неприятно» в категорию «катастрофа».
— Дин. Прочитай.
Я подошла, наклонилась к экрану. Пост Карины Юсуповой, вчерашний, 23:47: «Холостяк-издатель стал опекуном ребёнка погибшего друга. Что мы знаем о Глебе Саутине? Расследуем». Сто сорок семь комментариев за ночь. Триста восемьдесят репостов. И — в комментариях — то, от чего у любого юриста начинает подёргиваться левый глаз: «а может, ради наследства?», «одинокий мужик без семьи — какой опекун?», «а родственники есть?», «кто проверял?», «бедный мальчик».
— И скажи мне — что делать.
Глеб снял очки и потёр переносицу — жест, который я за четыре года видела раз пять, не больше, и каждый раз он означал одно: человек устал не физически, а как-то глубже, там, где усталость уже не лечится сном.
— Потому что я не знаю. Я книги издаю. Я не знаю, что делать, когда про тебя пишут в интернете и спрашивают: «Достоин ли он?» Я сам не знаю — достоин ли я. Но Стёпа у меня. И мне нужно, чтобы он остался у меня. Не потому что «завещание» и не потому что «друг». Потому что Серёжа мне доверил. И я не могу подвести мёртвого друга. Это единственное, чего не могу.
Я выпрямилась, отодвинулась от экрана на полшага, потому что в комментариях мелькнуло слово «наследство», и мне нужна была дистанция — не эмоциональная, а буквальная, физическая, чтобы перевести то, что я видела, из разряда «кошмар» в разряд «задача, у которой есть решение».
— Глеб Андреевич. Мне нужно знать три вещи. Первое: документы по опеке — всё в порядке? Завещание, акт, заключение?
— Завещание нотариальное, всё чисто. Акт подписан. Заключение временное, до суда.
— Второе: инспектор — когда следующая проверка?
— Дорохов. Через две недели. Повторная.
— Третье: Стёпа. Как он?
Ручка снова закрутилась между пальцами, и Глеб уставился куда-то мимо ноутбука, мимо стопок рукописей на столе, мимо фотографии в рамке, на которой трое — мужчина, женщина и мальчик лет шести — стояли на набережной Оби с мороженым, и мальчик смеялся, и мороженое было у него на носу, и мужчина обнимал его одной рукой, а женщина смотрела на обоих так, будто мир надёжен, будто январские трассы не покрываются гололёдом, будто встречная полоса — это просто полоса, а не приговор.
— Он пишет блог. Каждый день. Рецензии на книги. Вчера написал про «Маленького принца»: «Эта книга про то, как взрослые забывают, что были детьми. Мой папа не забывал. Я тоже не забуду». Триста сорок подписчиков прочитали. И я прочитал. И не знал, что ответить. Потому что Стёпа умнее меня. В десять лет. И храбрее. В десять лет.
Я посмотрела на фотографию. Мороженое на носу у мальчика. Лето, набережная, чья-то прошлая жизнь, которая теперь — рамка на столе и канал в Максе с сорока пятью тысячами подписчиков, которые скорбят публично, как скорбит интернет: громко, недолго и с комментариями.
— Глеб Андреевич, я юрист. Не пиарщик, не психолог, не няня. Но если вам нужен человек, который будет рядом — на проверке, в суде, в разговоре с этой Юсуповой, — я могу. Это моя работа: защищать. Не людей — интересы. Но иногда интересы и люди — одно и то же.
Он посмотрел на меня, и ручка замерла снова, и я впервые за четыре года подумала, что у Глеба Андреевича Саутина — серые глаза, а не карие, как мне казалось, и что свитер коричневый, а не бежевый, и что на левом запястье — часы, механические, старые, с поцарапанным стеклом, на которых стрелки показывали 8:40, хотя на моих было 8:47.
— Мне нужно больше, чем юрист. Мне нужен человек. Который будет рядом со Стёпой. Не «официально» — просто. Потому что Стёпа сейчас доверяет только мне. И книгам.
За дверью — голос Любы, секретаря, женщины, которая держала запасные ключи от всего на свете и которой можно было диктовать приказы с такой же уверенностью, с какой она сама их раздавала:
— Глеб Андреевич, Стёпа пришёл. Из школы. Один. Говорит — ушёл с продлёнки.
Дверь открылась. На пороге стоял мальчик — высокий для десяти лет, худой, в куртке не по размеру, с чёрным рюкзаком, у которого лямка на левом плече была подшита грубыми стежками. Чёлка — на глаза. Глаза — тёмные, Сергеевы, я это знала по фотографии на столе, хотя Сергея Таркова видела живым всего несколько раз, и каждый раз он спорил с Глебом, с книгами в руках, и улыбался, когда спорил.
Мальчик посмотрел на Глеба. Потом на меня. Потом — на книжную полку за спиной Глеба, и взгляд у него был такой, каким смотрят не на полку, а на что-то знакомое, что-то, что пахнет домом, который больше не существует.
— У вас тут Чехов есть? «Каштанка»? Мне для блога. Хочу рецензию написать. Про собаку, которая потерялась. И нашла нового хозяина. Но скучала по старому. Всю жизнь.
Глеб привстал из-за стола:
— Стёпа, ты ушёл из школы один?
— Да. Мне скучно. А тут книги.
— Стёп, нельзя уходить из школы...
— Папа говорил: если скучно — уходи туда, где интересно. Тут интересно. Можно?
Я смотрела на мальчика, который стоял на пороге кабинета генерального директора издательства «Сибирское слово» и просил Чехова для блога. На Глеба, который застыл с очками в руке и не знал — ругать или обнять. На фотографию, где мороженое было на носу, а мир был безопасен. И думала о том, что мир — не безопасный, мир — контрактный, но иногда контракт не помогает, иногда нужно просто встать рядом и стоять, пока не станет ясно — зачем.









