Вернуться к товару Не трогай меня. Босс. Служебная квартира. Глава 4
Не трогай меня. Босс. Служебная квартира.

Не трогай меня. Босс. Служебная квартира.149.00 ₽

Глава 4: ГЛАВА 3. «Вечера»

ГЛАВА 3. «Вечера»

 

Третья неделя сентября. Вечера обрели расписание — не тот хаос, в котором Полину Михайловну забирали то Серёжа, то Римма, то Андрей с проходной, а мой порядок, мой маршрут, мои минуты.

Полшестого — школа. Раздевалка. Тимур выбегал первый, рюкзак нараспашку, шнурок развязан (левый, всегда левый, я завязывала двойным узлом каждое утро, и каждый вечер он развязывался, как будто этот шнурок состоял в заговоре с энтропией). Полина выходила следом — молча, рюкзак на обоих плечах, ремни затянуты ровно, ни складки, ни перекоса.

Мы шли пешком — от школы до ЖК «Солнечный город» двадцать пять минут, если Тимур не останавливался у каждого второго камня, и тридцать пять, если останавливался. Останавливался — всегда. Нагибался, рассматривал, крутил в пальцах, иногда клал в карман, иногда — ставил обратно: «Этот — не тот. Не волшебный». Полина шла рядом и не торопила. Ждала, пока он выберет. Ей — некуда торопиться; ей вообще — некуда, и это «некуда» — не свобода, а пустота, которую я узнаю, потому что сама в ней жила, когда мне было четыре, и пять, и десять, и двадцать шесть, когда Рустам уехал в рейс и не вернулся, — всю жизнь я заполняла пустоту цифрами, а Полина заполняла порядком, а Тимур — камнями.

Квартира на Сахарова. Уроки — за белым столом: Тимур — прописи, палочки-крючочки, «Мам, а почему буква «Ж» такая толстая?»; Полина — математика, русский, окружающий мир, ручка скользит ровно, без помарок, тетрадка — как чертёж. Ужин — суп, я варила каждый день: понедельник — куриный с вермишелью, вторник — гороховый (Тимур морщился, Полина ела молча, по ложке, аккуратно, как всё), среда — щи из кислой капусты, четверг — снова куриный, пятница — рассольник. Суп — единственное, что Полина ела с видимым... не удовольствием — она не показывала удовольствия, — но с тем тихим сосредоточением, с которым люди едят то, что напоминает им о чём-то хорошем. Я не спрашивала. Просто варила суп.

После ужина — Тимур смотрел мультики, звук тихий, одно ухо в подушку. Полина не смотрела, но сидела рядом — на другом конце дивана, с книгой (в тот месяц — «Алиса в Стране чудес», зачитанная, с загнутым уголком на сто четырнадцатой странице, Полина загибала одну и ту же страницу каждый вечер, как будто не хотела двигаться дальше или возвращалась к одному месту снова и снова, и я не заглядывала — потому что чужие страницы, как чужие коробки, трогать не надо).

К восьми — Павел забирал. Звонок, десять минут, шаги на лестнице — я научилась узнавать его по шагам: тяжёлые, быстрые, через ступеньку, как человек, который всю жизнь куда-то не успевает.

 

Первые дни Полина молчала. Не враждебно — защитно, как молчат дети, которые решили, что слова — ненадёжная валюта: ими платишь, а сдачи не дают. Она ела, благодарила — «спасибо, Нина Рустамовна» — и садилась на диван, и читала, и ждала. Идеальный гость, от которого у меня сводило скулы, потому что идеальные дети — это дети, которые научились быть незаметными, а незаметность — это не вежливость, это — стратегия выживания.

Я не лезла. Не расспрашивала, не обнимала, не говорила «расскажи мне» — потому что я сама ненавижу, когда лезут, и если бы мне в детстве кто-то сказал «расскажи мне», я бы замолчала на неделю. Вместо этого — я делала то, что умею: создавала порядок. Суп — в одно время. Уроки — в одно время. Чай — в одно время (с печеньем, овсяное, сорок семь рублей пачка, я брала две, потому что Тимур уничтожал одну за вечер). Мой порядок — предсказуемый, ритмичный, как метроном, — и Полине в нём не нужно было контролировать ничего. Я контролировала за неё. И она это чувствовала.

К концу первой недели — сдвиг. Маленький, почти невидимый: Полина поставила ботинки у двери — не носками к выходу, а как попало. Один чуть набок, другой — задник к стене. Я заметила. Не сказала ни слова. Вымыла посуду, заварила чай, принесла Тимуру печенье — и внутри что-то отпустило, будто тугой ремень на сумке ослаб на одну дырочку. Потому что «как попало» — это хаос. А хаос — это доверие. Доверие миру, что он не рухнет от криво стоящего ботинка. Доверие мне, что я не скажу «поставь ровно».

Я не сказала.

К концу второй недели — ещё один сдвиг, и этот — из тех, что не посчитаешь. Вечер, пятница, полвосьмого: я вышла из ванной (мыла руки, седьмой раз за вечер, я не считаю нарочно, но считаю автоматически, как считаю километры до работы и дни до зарплаты), — и увидела: Полина уснула. На диване, рядом с Тимуром, книга раскрыта на сто четырнадцатой странице, левая рука под щекой, ноги подтянуты. Тимур рядом — тоже спит, голова у Полины под локтем, как щенок, который нашёл тёплое и не отпускает.

Я достала плед — тонкий, из коробки, бугульминский ещё, — и накрыла обоих. Осторожно, чтобы не разбудить: сначала ноги, потом плечи, потом заправила край, и руки у меня при этом двигались так, как двигались мамины, когда она укрывала меня в детстве, — медленно, бережно, с тем избыточным вниманием к деталям, которое означает не «я укрываю тебя» а «я тут, и ты можешь спать, и ничего не случится».

Без пяти восемь — шаги на лестнице. Быстрые, через ступеньку. Я открыла дверь до звонка.

Павел стоял на площадке — куртка, шарф, грязь, телефон в кармане. Заглянул через моё плечо — в комнату, на диван, на двоих спящих детей под пледом. И замер.

Не вошёл. Стоял на пороге, рука на дверном косяке, и смотрел — долго, секунд десять, пятнадцать, я считала, — и в его лице я видела что-то, чему не подбирала слов, потому что слова — это моя слабость: я умею считать, но не умею называть то, что не помещается в клетку таблицы.

— Она у меня дома не засыпает на диване.

Тихо, почти не разжимая губ, как говорят в больнице, чтобы не разбудить.

— Только в своей комнате. С закрытой дверью. За полтора года — ни разу — на диване. Нигде, кроме своей кровати, за своей дверью.

Я стояла в дверях, руки — мокрые (я их помыла перед тем, как открыть, конечно), и не знала, что ответить, потому что что тут скажешь? Что я не делала ничего особенного? Что я просто варила суп и не лезла? Что мой порядок — не подвиг, а невроз, и если Полине в нём спокойно — это не моя заслуга, а её выбор?

— Может, ей просто нужен диван, на котором не страшно.

Он кивнул. Вошёл — тихо, снял ботинки (у порога, криво, один на другом, как у человека, которому не до ботинок), прошёл к дивану, наклонился, осторожно поднял Полину на руки — она не проснулась, только уткнулась ему в плечо, — и понёс к двери. Книга соскользнула на пол — «Алиса», сто четырнадцатая страница.

Я подняла, закрыла, положила на стол.

— Спасибо, Нина Рустамовна.

— Не за что, Павел Михайлович.

Они ушли. Полина — на его руках, голова на плече, рука свесилась. Шарф — зелёный — касался Полининых волос, и это — картинка, которую я запомнила, как запоминают числа: точно, навсегда, без эмоций. Или с эмоциями, но я их не считаю. Пока — не считаю.

 

Суббота, десять утра. Тимур ел кашу (овсяная, с бананом, сто тринадцать рублей завтрак, я считаю даже бананы). Я мыла тарелки — утренний ритуал, тёплая вода, губка, мамино кольцо на мизинце звенит о фаянс. Телефон — на столе, экраном вверх, и экран загорелся: «Рустам».

Рустам Рушанович Салихов. Бывший муж. Водитель-дальнобойщик. Человек, который обещал «мы — команда», а потом уехал в рейс Казань — Москва — Казань и не вернулся. Последний перевод — семь тысяч, март. Последний звонок — восемь месяцев назад, январь, три минуты, «Нин, у меня тут рейс, перезвоню» — не перезвонил.

Я вытерла руки. Взяла телефон. Ответила — не потому что хотела, а потому что не отвечать — значит бояться, а я не из тех, кто боится голоса в трубке. Я — из тех, кто считает секунды и кладёт трубку, когда лимит исчерпан.

— Нина.

Голос — тот же: низкий, громкий, «душа компании», — только без компании. Один, где-то на трассе, фон — гул мотора и радио.

— Мне сказали, ты переехала. В Казань. Зачем ты его увезла?

Тимур ел кашу. Ложка стучала о тарелку — тук, тук, тук — как метроном, как мой счётчик, как мамины часы на стене в Бугульме, которые я продала вместе с квартирой, потому что часы — это не память, часы — это механизм, а механизмы стоят денег, а деньги мне нужны были на переезд.

— Ты не звонил восемь месяцев, Рустам.

— Я работал. У меня рейсы — по три недели, ты знаешь...

— Восемь месяцев — это не три недели. Это двести сорок три дня. Ни одного звонка. Ни одного «как Тимур?». Ни одного перевода с марта.

Тишина. Гул мотора. Радио — что-то бубнило, неразборчиво, музыка или новости, всё равно.

— Нин, я имею право знать, куда ты увозишь моего сына.

— Ты имел право знать. Восемь месяцев назад. Двести сорок три дня. Ноль звонков. Ноль рублей. Ноль камней.

— Чего ноль?

— Неважно. Спокойной ночи, Рустам.

Я положила трубку. Экран погас. Я стояла у раковины, телефон в правой руке, левая — на кране, вода не текла, но я держала кран, как держат перила на высоте, — чтобы не качнуло.

Тимур доел кашу. Отнёс тарелку к раковине — молча, серьёзно, поставил рядом с моей рукой.

— Мам, это папа звонил?

— Да.

— Он приедет?

— Нет.

— Ладно.

Ушёл в комнату. Через минуту — стук конструктора: собирал что-то, молча, сосредоточенно. Он не расстроился — и от этого мне стало хуже, чем если бы расстроился, потому что шестилетний ребёнок, который говорит «ладно» на «нет, папа не приедет» — это ребёнок, который давно перестал ждать. А перестать ждать в шесть лет — это не зрелость. Это — рубец.

Я включила воду. Помыла тарелку. Потом — ещё одну. Потом — кран, потом — мойку, потом — столешницу, и мыла, пока не кончилось моющее средство, а потом — просто водой, горячей, без ничего, пока руки не покраснели и кожа на костяшках не стала сухой и тугой, как барабан.

 

Воскресенье. Тимур и Полина — во дворе ЖК, детская площадка, я — на скамейке, в пуховике (тёмно-синий, до колен, три тысячи двести из «Ленты», тёплый — и ладно). Полина не играла — сидела на качелях, не качалась, просто сидела, ноги не доставали до земли, и смотрела, как Тимур бегает по горке. Потом Тимур подбежал к ней.

— Полин, пойдём камни искать? Вон там, у забора, я видел — серые, с полосками.

Полина посмотрела на меня — коротко, быстро, как спрашивают разрешения глазами.

Я кивнула.

Они ушли к забору — Тимур впереди, Полина на полшага сзади, — и я видела, как она присела на корточки рядом с ним, и он показывал ей камень, и она слушала, и в какой-то момент — протянула руку и взяла другой, рядом, маленький, белый, с точкой кварца.

— Этот — волшебный?

— Не знаю. Ты как думаешь?

Полина повертела камень в пальцах. Посмотрела на свет — серое небо, сентябрь, Казань, двор ЖК «Солнечный город», стройка за забором.

— Все камни волшебные. Если ты так решишь.

Тимур забрал камень, положил в карман. Полина не забрала свой — оставила на земле, рядом с забором, аккуратно, стоймя, как маленький памятник.

— А ты не возьмёшь?

— Он тут стоит. Значит — я тут была. Этого хватит.

 

Вечер воскресенья. Тимур спит. Я — на кухне, чай, стикер на холодильнике, тишина. Позвонил Павел Михайлович — не в мессенджер, а голосом, и это — другой разговор, потому что в мессенджере можно подобрать слова, а голосом — говоришь то, что есть, без редактуры.

— Нина Рустамовна. Я хотел... спасибо. За эту неделю. Полина... она другая, когда возвращается от вас. Не «весёлая» — это не то слово. Не «счастливая». Просто — тише. Тише — в хорошем смысле. Как будто ей не нужно быть настороже. Как будто она — выдохнула.

Я слушала и крутила мамино кольцо на мизинце — привычка, вместо мытья рук, когда руки мыть нельзя (заняты, или уже помыла десять раз, или просто — хватит, Нина, хватит).

— Павел Михайлович, через десять дней — проверка. Гульнара Радиковна. Полина должна быть спокойна, расслаблена, дома. Вы это понимаете?

Тишина в трубке — не пустая, а тяжёлая, как тишина между двумя ударами грома.

— Понимаю. И в этом — проблема. Потому что Полина в моей квартире — не дома. Она — в гостях. Уже полтора года. Она живёт в комнате, которую я покрасил в розовый, потому что продавец в строительном сказал «пыльная роза» — а я хотел просто розовый. Она раскладывает вещи на стуле каждый вечер — форма, рюкзак, ботинки. Каждый предмет — на своём месте. И если утром что-то сдвинуто — она стоит в дверях и не может выйти, пока не расставит обратно. Я думал — аккуратность. Но это не аккуратность. Это... что-то другое. И я не знаю, как это назвать и что с этим делать.

— Контроль.

— Что?

— Контроль. Она контролирует то, что может: вещи. Потому что людей — не может. Люди уходят. Вещи — стоят, где поставила.

Тишина. Долгая — семь секунд, восемь.

— Откуда вы знаете?

— Потому что я делаю то же самое. Только мою руки вместо того, чтобы раскладывать вещи. И считаю рубли вместо того, чтобы считать трещины на потолке.

Он молчал. Я — тоже. Два молчания в одной трубке, как два камня на одном подоконнике — рядом, но каждый — свой.

— Нина Рустамовна. Я не знаю, как это устроить. Проверку. Дом. Полину. Я не знаю. И просить — не умею. Но прошу. Помогите.

Я крутила кольцо. Мамино, серебряное, без камня, тёплое от моей кожи.

— Я уже помогаю, Павел Михайлович. Каждый вечер. Суп и порядок. Пока — этого достаточно. А дальше — посмотрим.

— Посмотрим. Да. Спасибо.

Трубка замолчала. Я сидела на кухне, чай остыл, стикер на холодильнике — 374 000 — желтел в полутьме, как маяк, как напоминание, как та цифра, которая отделяет меня от свободы. Или от одиночества. Пока — не разобралась, какая из них тяжелее.

На подоконнике — девятнадцать камней. Девятнадцатый — казанский, со двора, с точкой кварца. Тимуров. Полина свой — не взяла, оставила у забора. «Он тут стоит. Значит — я тут была».

И я подумала: мы обе — я и эта девочка — ставим метки. Она — камни у заборов. Я — стикеры на холодильнике. Камни и стикеры — одно и то же: доказательства, что мы существуем. Что мы — тут. Что мы — были. И что — может быть — будем.