Вернуться к товару Не трогай меня. Босс. Служебная квартира. Глава 3
Не трогай меня. Босс. Служебная квартира.

Не трогай меня. Босс. Служебная квартира.149.00 ₽

Глава 3: ГЛАВА 2. «Просьба»

ГЛАВА 2. «Просьба»

 

Столовая, вторник, двенадцать тридцать. Столик у окна — вид на парковку, четыре грузовика, забор, за забором ещё один забор и кусок неба, серого, сентябрьского, без единого просвета, как бухгалтерский отчёт без прибыли.

Павел Михайлович сидел напротив. Борщ — перед ним, нетронутый, ложка лежала поперёк тарелки, как шлагбаум. Я свой контейнер не доставала — не до еды, хотя утром собрала: рис, котлета, огурец, сорок три рубля себестоимость, я считаю даже домашнюю еду, потому что если не считать — деньги растворяются, как сахар в кипятке, незаметно и безвозвратно.

Он заговорил без подводки. Ни «как дела», ни «спасибо, что пришли», ни «знаете, тут такое дело» — просто начал, как заводят мотор: ключ, поворот, поехали.

— Через три недели — проверка опеки. Гульнара Радиковна Фахрутдинова, инспектор по Советскому району. Приедет на Калинина, посмотрит квартиру, поговорит с Полиной, напишет заключение.

Ложка на тарелке не двигалась. Борщ остывал — по поверхности пошла плёнка, и мне хотелось протянуть руку и убрать ложку в сторону, потому что ложка поперёк тарелки — это неправильно, это как ботинки не на месте, это — бардак, а бардак — это то, с чем я воюю с четырёх лет.

— Полгода назад — первая проверка. Заключение: «условно удовлетворительно».

Он не смотрел на меня — смотрел в борщ, на плёнку, на ложку-шлагбаум, и говорил так, как люди говорят о вещах, которые давно гниют внутри и наконец прорвались наружу: быстро, без пауз, без интонации, как зачитывают приговор.

— Замечания — по быту. По распорядку. И по «значимым взрослым». Это их термин — «значимый взрослый». Означает: кто-то, кроме меня. Кто-то стабильный, регулярный, кто забирает из школы, кто рядом по вечерам. Гульнара Радиковна написала прямо: «Рекомендовано привлечение стабильного ухаживающего лица, обеспечение регулярного режима».

Он замолчал. Взял ложку, повертел, положил обратно — в то же место, поперёк.

— Я нанимал няню. Три раза.

Три пальца — загнул по одному, как считают дети.

— Первую Полина выгнала молча. Просто перестала выходить из комнаты, когда та приходила. Сидела за закрытой дверью, делала уроки, ужинала в комнате. Неделю. Няня уволилась — не выдержала закрытой двери. Вторую — то же самое. Третья продержалась месяц и сама пришла ко мне.

Он потёр переносицу — быстро, как отгоняют муху.

— Она сказала: «Павел Михайлович, я не психолог. Девочке нужен не присмотр. Ей нужен человек. Живой. Который не уйдёт утром». И ушла. Утром.

Фарида Ильясовна прошла мимо нашего столика с кастрюлей компота — заглянула, хотела подлить, увидела наши лица и прошла дальше. У поварих — чутьё на разговоры, в которые не надо лезть.

— За полтора года — ни одного взрослого, которому Полина доверяет. Кроме меня. А я каждый день опаздываю за ней в школу. Каждый день — другой человек: Серёжа, Римма, Андрей с проходной. Какая тут стабильность? Какой режим? Гульнара Радиковна придёт — и увидит то же самое. И напишет то же самое. Или хуже.

Я молчала. Не потому что нечего сказать — потому что я считала. Не рубли — расклад. Служебная квартира. Работа — от него. Школа — от него. Если скажу «нет» — что будет? Если скажу «да» — что будет? Где заканчивается «помощь» и начинается «зависимость»? И можно ли посчитать эту границу, как считают расстояние от дома до работы, — в километрах, в минутах, в рублях?

— А потом — ваш сын.

Павел поднял глаза от борща. Серые, ноябрьские, без блеска — нет, я не буду описывать его глаза, я не из тех женщин, я из тех, кто замечает, что у человека на манжете — пятно от машинного масла, и делает вывод: он сегодня лазил под грузовик, хотя у него есть механики.

— Тимур. Полина с ним — впервые за полтора года — пошла к кому-то в гости. Впервые выпила чужой сок. Впервые отдала камень.

Он помолчал — и в этом молчании я услышала то, чего он не произнёс: камень. Камень с ракушкой. Папин камень, Михайлов камень, последнее лето, речка, и Полина носила его в кармане каждый день — а отдала. Шестилетнему мальчику, которого знает неделю.

— Это много, Нина Рустамовна. Это больше, чем все три няни вместе взятые.

— И что вы хотите от меня?

Прямо, без обёрток, потому что я не умею иначе, и если он хочет от меня что-то, что мне не нравится, лучше я услышу это сейчас, чем потом, когда будет поздно считать.

— Я не прошу вас быть няней. Не прошу изображать.

Он выпрямился — широкие плечи, короткая шея, лицо рабочее, загорелое, не из тех, которые рисуют на обложках, — и заговорил медленнее, подбирая слова, как подбирают инструмент из ящика: этот не подходит, этот не подходит, вот, кажется, этот.

— Я прошу — быть рядом. Несколько раз в неделю, после работы, на пару часов. Забрать Полину из школы вместе с Тимуром. Побыть. Поужинать. Чтобы Полина привыкла. Чтобы на проверке Гульнара Радиковна увидела: у неё есть не «мать», не «семья» — а просто взрослый человек, которому она доверяет. Живой. Который не уходит утром.

Борщ остыл окончательно. Плёнка на поверхности загустела, как корка на ране, — и мне хотелось встать, унести тарелку, вылить, помыть, поставить в сушилку — привычный набор действий, который заменяет мне мышление, когда думать — опасно.

— Мне нужно подумать.

— Конечно. Но... не долго. У нас — три недели.

Я встала. Взяла контейнер (нераскрытый, рис с котлетой — съем потом, на рабочем месте, за компьютером, одна). Пошла к двери. На пороге — обернулась.

— Павел Михайлович. Вы сказали: «Полина не подпускает чужих». А я — чужая. Для неё — абсолютно чужая. Почему меня?

Он смотрел на борщ. На ложку. На свои руки — большие, с мозолью на правой ладони, — лежащие на столе, как два инструмента, которые не знают, за что взяться.

— Потому что ваш сын — рядом. А Полина доверяет ему. А дети знают. Кому доверять. Лучше нас. Всегда лучше.

 

Вечер. Квартира на Сахарова. Тимур — за столом, ужин, гречка с сосиской (сосиски — «Дымов», сто двадцать девять за упаковку, дороговато, но Тимур ест только эти, а бороться с шестилетним по поводу сосисок — пустая трата нервов, которых у меня дефицит). Ел и рассказывал — про школу, про физкультуру, про то, что Алсу Равилевна, учительница, носит шарфы ярких цветов и говорит «ребятки» с таким акцентом, будто поёт.

Потом — про камень.

— Мам, а Полина завтра придёт?

— Не знаю.

— Пусть придёт. Она мне камень подарила. С ракушкой. Она сказала — нашла на речке с папой. С тем папой, который умер.

Тимур ковырял гречку, сосиску съел первой — как всегда, десерт до основного блюда, мой сын живёт по своей системе, и я давно перестала с ней спорить.

— Она мне его отдала, мам. Не выбросила, не спрятала. Отдала. Мне.

Он замолчал. Посмотрел на подоконник — восемнадцать камней, и тот, с ракушкой, — с краю, на отдельном месте, как почётный гость.

— Это, наверно, самый важный камень, да? Потому что он — от кого-то, кого больше нет. И она его отдала.

Я сидела напротив и не знала, что ответить, потому что мой шестилетний сын только что объяснил мне цену вещей, которые нельзя посчитать, — а я умею только считать, и это — моя сила, и это — моя стена, и за этой стеной я прячусь каждый раз, когда мир предлагает что-то, у чего нет ценника.

— Да, Тимур. Это — самый важный камень.

 

Полдвенадцатого. Тимур спит. Я — на кухне, чай зелёный, без сахара, — экономия плюс привычка, сахар я перестала покупать два года назад и не скучаю, потому что скучать по мелочам — роскошь, а я роскоши не потребляю.

Набрала Лену.

Лена Костина — квартира четыреста восемнадцать, этаж выше, бухгалтерия «АгроТехСнаба», дочь Варя четыре года, муж Дмитрий на вахте, печенье и совет по любому поводу, даже когда не просишь. Мы познакомились в лифте: она с Варей на руках, я с Тимуром за руку, она — «О, тоже наши? Заходите на чай, у меня печенье», — и с тех пор Лена заходит ко мне раз в четыре дня, как прилив, — предсказуемо, неизбежно и с печеньем.

Лена взяла после первого гудка.

— Нинка, ты что, не спишь? Варька только уснула, я — как зомби, глаза закрываю — вижу дебет, открываю — кредит, зарплатная ведомость мне снится в цветах радуги...

Я рассказала. Коротко, без лирики — как отчёт: просьба Павла, проверка опеки, Полина, три недели.

Лена замолчала. Это — редкость; Лена молчит только тогда, когда думает, а думает она быстро, громко и вслух, поэтому молчание — знак того, что вопрос серьёзный.

— Подожди. То есть он просит тебя изображать семью ради опеки?

— Нет. Он просит быть рядом с ребёнком. Не изображать — быть.

— А разница?

— Разница в том, что я не умею изображать, Лен. Я умею только быть. И мне от этого... нехорошо.

— Нехорошо — почему?

Я пила чай. Он остыл — я пила и остывший, потому что встать, включить чайник, подождать — это три минуты, а три минуты — это время, за которое можно пересчитать бюджет октября или помыть три тарелки, и я не могу тратить три минуты на подогрев.

— Потому что привяжусь. К ней. К нему. К квартире на Калинина, которая не моя. К шарфу, который не его. К камню на подоконнике, который — от мёртвого папы. Привяжусь — а потом кончится. Уволят, или переедем, или просто — кончится, как кончается всё, что не моё. И Тимур положит ещё один камень. Девятнадцатый. А я обновлю стикер. И мы поедем дальше. Как всегда.

Лена молчала ещё три секунды. Потом:

— Нин. А может — не как всегда? Может — на этот раз — остаться?

— Остаться — это роскошь. Роскошь для тех, у кого есть подушка. У меня — стикер. Триста семьдесят четыре тысячи. До подушки — год.

— Тогда помоги ребёнку. Не ради босса. Не ради квартиры. Ради Полины. Потому что ребёнку нужно. А ты — можешь. И пока этого достаточно.

Я положила трубку. Помыла чашку — горячей водой, тщательно, до скрипа. Поставила в сушилку. Легла. Не спала — лежала, считала трещины на потолке (четыре, от угла к люстре, как дельта реки), и думала не о деньгах, не о стикере, а о Лениных словах: «потому что ребёнку нужно». Ребёнку. Не боссу, не квартире, не пункту восемь-три — ребёнку. Девочке, которая ставит ботинки носками к двери и пьёт сок так, будто извиняется.

 

Утро. Семь сорок две. Рабочий мессенджер.

Я набрала: «Павел Михайлович. Я согласна. Условие: это не контракт и не сделка. Я помогаю — потому что ребёнку нужно. Если захочу прекратить — прекращу. Без последствий для работы. Ваше слово».

Ответ — через минуту. Семь сорок три: «Без последствий. Слово».

Семь сорок четыре — я: «Ваше слово стоит столько же, сколько моя квартира. И то, и другое — в ваших руках».

Семь сорок пять — он: «Тогда моя честь. Если это дороже».

Я закрыла мессенджер. Положила телефон экраном вниз. Пошла будить Тимура — он спал, раскинувшись, одна нога свесилась, тапка на полу, как всегда, — и по дороге остановилась в коридоре. Мамина коробка. Заклеенная скотчем. Надпись маркером: «Мама». Стояла у стены — там, где я поставила в первый день, и пыль уже легла тонким слоем на верхнюю грань, и мне хотелось взять тряпку, протереть, потому что пыль — это беспорядок, а беспорядок — это трещина, через которую сыплется всё.

Я протянула руку. Тронула скотч — пальцем, легко, как трогают горячее, проверяя температуру. Скотч держал. Коробка — тоже. Я не открыла. Убрала руку. Пошла дальше.

На кухне — стикер: 374 000. Магнит «Казань». Тимурины камни на подоконнике — восемнадцать, и тот, с ракушкой, — на отдельном месте, отдельной истории, отдельной боли, которую девятилетняя девочка отдала моему сыну, потому что он спросил «зачем хранишь?» — и не рассмеялся.

Я согласилась. Не ради босса. Не ради квартиры. Ради ботинок, которые стоят носками к двери. И ради того, чтобы однажды — они стояли как попало. И мир — не рухнул.