Вернуться к товару Не трогай меня. Босс. Служебная квартира. Глава 2
Не трогай меня. Босс. Служебная квартира.

Не трогай меня. Босс. Служебная квартира.149.00 ₽

Глава 2: ГЛАВА 1. «Гвоздь»

ГЛАВА 1. «Гвоздь»

 

За первую неделю я закрыла три заявки, которые висели мёртвым грузом с июля. Подшипники для тракторных редукторов — поставщик из Челябинска, мой старый контакт с «ТАНЕКО», ещё бугульминский; я позвонила, назвала объём, он назвал цену, я назвала другую, он помолчал, я подождала — и через сорок минут у «АгроТехСнаба» лежал контракт на триста сорок тысяч дешевле, чем предыдущий. Вадим Сергеевич посмотрел на меня поверх своей кружки с рыбалкой и покачал головой.

— Нина Рустамовна, ты — трактор. Заводишься и прёшь.

— Вадим, я — калькулятор. Считаю и прихожу к ответу.

Он хмыкнул — и вернулся к своей папке, а я — к своей, и следующие два часа мы сидели рядом, каждый в своих цифрах, и это было первое место в Казани, где мне стало если не спокойно, то хотя бы понятно. Цифры — моя территория. Они не врут, не уезжают в рейс и не перестают звонить.

Марина Олеговна Щелкунова из закупок каждый день приглашала на обед — «Нин, пойдём, котлеты сегодня приличные, не то что в среду» — и я ходила, не из дружелюбия, а из расчёта: столовая — место, где люди говорят лишнее. Кто с кем здоровается, кто от кого отсаживается, кто берёт двойную порцию и ест, не поднимая головы, — по столовой можно составить карту компании точнее, чем по штатному расписанию.

Фарида Ильясовна подкладывала добавку всем, кто не успевал отказаться. «Ешь, деточка, худая какая» — это стандартное приветствие, не требующее ответа. Я ела, считала: двести двадцать рублей обед с компотом. Двести двадцать умножить на двадцать два рабочих дня — четыре тысячи восемьсот сорок в месяц. Если носить из дома — две тысячи. Экономия — две тысячи восемьсот сорок. За год — тридцать четыре тысячи. Почти месяц аренды. Со вторника я принесла контейнер. Гречка, котлета, огурец. Фарида Ильясовна посмотрела на мой контейнер как на личное оскорбление, но промолчала.

 

Павел Михайлович Ушаков не сидел в кабинете — он через него проходил. Утром — склад, грузовики, отгрузка. Днём — звонки, совещание на полчаса, дверь кабинета открыта, голос слышно за два коридора. После обеда — выезд: фермерские хозяйства, филиалы, переговоры где-то в полях, откуда он возвращался с рыжей землёй на ботинках и запахом солярки в куртке. Я его видела в коридоре — он кивал и шёл дальше. Девять из десяти раз — мимо. Но два раза за неделю — остановился.

Среда, коридор третьего этажа, около трёх. Я несла папку из бухгалтерии, он шёл навстречу — без телефона, без куртки, в рубашке с закатанными рукавами, клетчатой, застёгнутой до последней пуговицы.

— Нина Рустамовна, как квартира?

— Нормально.

— Если что сломается — звоните Римме, она отправит сантехника. Не мучайтесь сами.

— Спасибо. Ничего не сломалось.

Он кивнул и ушёл, а я подумала: из всех вопросов, которые директор компании может задать новому сотруднику, — «как квартира?» — не самый очевидный. Не «как тендеры?», не «как освоились в отделе?», не «нашли общий язык с Вадимом Сергеевичем?». Квартира. Как будто он помнит, что квартира — не моя, что ключи — в кадрах, что пункт восемь-три — тридцать дней.

Пятница, столовая. Он взял обед — котлеты, гречка, компот — тот же набор, что у половины зала. Сел за соседний стол. Ел быстро, как едят люди, которые привыкли к перерывам в десять минут между разгрузкой и погрузкой, — не жуя, а отправляя еду внутрь, будто заправляя машину. Компот — залпом.

Встал, прошёл мимо моего стола, притормозил.

— Как сын? В школе освоился?

— Осваивается.

— Хорошая школа. Михаил... брат... он её поддерживал. Бассейн — его заслуга.

Пауза. Он смотрел не на меня — на поднос в своих руках, на пустую тарелку, на стакан из-под компота, как будто там, на дне, лежало что-то, что он потерял и не мог найти.

— Если что — обращайтесь.

И ушёл.

Я записала в голове, как записываю всё, — точно, без лишнего: два раза за неделю. Квартира. Сын. Не «как работа». Не «как тендеры». Квартира и сын. Либо — вежливый человек, который помнит, что у новых сотрудников с детьми бывает тяжело. Либо — что-то другое, чему я пока не нашла ячейку в таблице.

 

Школа номер шестьдесят восемь, раздевалка, полшестого вечера — моя ежедневная точка. Маршрутка сорок семь от «АгроТехСнаба» — сорок минут, вечером — плюс пятнадцать на пробку по Сибирскому тракту. Тимур ждал в группе продлённого дня, я забирала, мы шли домой, и каждый раз — каждый — на скамейке у стены сидела Полина.

Рюкзак на коленях. Спина прямая. Ботинки носками к выходу.

В понедельник её забрал водитель Павла — Серёжа, двадцать восемь лет, молчаливый парень в чёрной куртке, кивнул Полине, она встала и пошла, не оглядываясь. Во вторник — Римма Фанисовна на своей «Гранте», ворчала ещё с порога: «Полинка, поехали, мне ещё отчёт сдавать». В среду — охранник Андрей с проходной, его смена заканчивалась в четыре, он заезжал по просьбе Павла. В четверг — Павел сам, опоздал на двадцать минут; Полина сидела, не ёрзала, не доставала телефон, не звала учительницу — просто ждала, ровно, как часовой механизм, у которого сломалась стрелка, но маятник всё ещё качается.

Системы не существовало. Полина не жаловалась.

Тимур рассказывал мне каждый вечер. Кухня, ужин — суп из пакета или гречка с сосиской, его вилка стучит по тарелке, и между стуками — слова, много, подробно, как отчёт разведчика.

— Мам, Полина на переменах не играет. Сидит на скамейке, читает. Но если я прошу — она идёт. Она просто не просит сама.

Вилка — стук, стук.

— Никогда. Ни поиграть, ни помочь, ни «пойдём». Она ждёт, пока кто-то позовёт. А если никто не зовёт — сидит. И ей нормально. Как будто она думает: если попрошу — откажут. И лучше не просить, чем услышать «нет».

Мой шестилетний сын смотрел на меня через стол — серьёзный, с кольцом от супа на подбородке — и я думала: он сейчас описал травму привязанности точнее любого учебника. И я узнала то, что он описал. Потому что я — тоже не прошу. Никогда. Ни о чём. И тоже думаю, что «нет» — хуже молчания.

 

В пятницу Полина пришла к нам в гости.

Школа — рядом, ЖК — рядом, Серёжа привёз, я встретила у подъезда. Полина вошла в квартиру, сняла ботинки, поставила — носками к двери, ровно, параллельно друг другу, будто линейкой отмерила. Села на бежевый диван. Спина прямая. Руки на коленях. Рюкзак — на полу, рядом с ногой, лямка в руке, как поводок.

Тимур налетел сразу.

— Хочешь сок?

— Спасибо, не надо.

— А печенье?

— Спасибо, не надо.

Тимур повернулся ко мне — глаза круглые, просящие, — и я сделала то, что делала всегда, когда в моём доме сидел ребёнок, который говорил «не надо» на всё: налила сок. Яблочный, «Добрый», восемьдесят девять рублей за литр — ладно, не самый дешёвый, но гости. Поставила перед Полиной.

— Пей. Тут не нужно «не надо».

Полина взяла стакан двумя руками — обеими, одновременно, обхватив так, будто стакан мог вырваться и убежать. Пила медленно, маленькими глотками, с такой осторожностью, что я отвернулась к раковине, потому что смотреть на это — на девятилетнюю девочку, которая пьёт сок так, будто извиняется за каждый глоток, — я не могла. Включила воду. Помыла чашку, которая и без того стояла чистая. Потом — помыла ещё одну.

Полина допила. Поставила стакан на стол — ровно на середину. Не у края, не сбоку — точно в центр, как ставят экспонат в витрину.

Девочка, которая контролирует мир единственным доступным способом: аккуратностью. Ботинки — параллельно. Стакан — в центр. Рюкзак — у ноги. Если всё стоит на местах — мир не рухнет. Если всё ровно — никто не уйдёт.

Я это знала. Не из книг — из себя. Мне четыре, отец уехал в рейс и не вернулся, и я начала мыть посуду. Каждый вечер, молча, тщательно, горячей водой, от которой руки краснели. Мама не просила — я сама. Потому что чистая посуда — порядок. Порядок — значит, всё на месте. Всё на месте — значит, мир держится. Мне тридцать один — и я до сих пор мою руки пятнадцать раз в день. Полина ставит ботинки. Я мою руки. Одно и то же — разными жестами.

 

Тимур исчез в комнату — вернулся с жестяной коробочкой. Камни. Высыпал на подоконник — серые, белые, круглые, плоские, с прожилками, с вмятинами, — каждый подписан на малярном скотче, его почерком, крупным, с обратными «Р».

— Вот, смотри. Это — из Бугульмы, с речки. Это — из Альметьевска, мы там жили полгода. Это — из Набережных Челнов, от тёти. Это — из Казани, со двора, вон оттуда, видишь?

Полина слушала. Не перебивала, не трогала — слушала, и глаза её ходили от камня к камню, как читают строчку за строчкой.

— А зачем ты их хранишь?

— Это мои места. Чтобы не забыть.

— А если хочешь забыть?

Тимур задумался. Повертел в пальцах челнинский камень — белый, круглый, гладкий.

— Тогда, наверно, выбрасываешь. Но я ничего не выбрасываю. Пока.

— Я тоже ничего не выбрасываю. Даже то, что хочу забыть.

— Это, наверно, тяжело — всё носить.

Полина не ответила. Сидела на подоконнике, рядом с камнями, и смотрела на стройку за окном — корпус четыре, краны, бетономешалки, — и мне показалось, что она считает. Не краны — что-то своё, внутреннее, невидимое, как я считаю рубли, как Тимур считает камни.

Потом Тимур полез в карман. Достал камень — тот самый, серый, с отпечатком ракушки. Протянул Полине.

— Это твой. Ты забыла в школе. На скамейке.

Полина посмотрела на камень. Долго — пять секунд, десять, я считала, потому что считаю всё и всегда.

— Я не забыла. Я оставила. Для тебя.

Тимур моргнул.

— Этот камень — с речки. С папой ходили. Когда папа ещё... Когда ещё ходили.

Она замолчала. Потом:

— Он волшебный. Папа говорил: если камень с ракушкой — значит, тут когда-то жил кто-то. Давно. Миллион лет назад. И камень помнит. Как твои камни. Только дольше.

Тимур взял камень обеими руками. Пошёл к подоконнику. Поставил — отдельно от остальных, с краю, на самом видном месте.

— Он тут. С нами. Центральное место.

Полина смотрела, как он расставляет — серьёзно, как геолог, как музейный работник, — и чуть расправила плечи. Не улыбнулась — нет. Но что-то в ней сдвинулось, как будто стакан соскользнул с центра стола на сантиметр вбок, и мир не рухнул, и это — новость. Это — можно.

Я стояла у раковины, руки мокрые — конечно, я мыла, что ещё делать, когда двое детей, свой и чужой, перекраивают географию подоконника, — и думала: этому камню миллион лет. Его последний хозяин умер на рыбалке, на Волге, в сорок девять. А его дочь отдала камень моему сыну — мальчику, которого знает неделю, — потому что Тимур спросил «зачем хранишь?», и ей захотелось ответить.

 

Без четверти восемь — звонок. Рабочий мессенджер, номер Павла Михайловича.

— Нина Рустамовна, Полина у вас? Серёжа сказал, что отвёз.

— Да, она тут, я собиралась...

— Не надо. Я заеду. Через десять минут.

Приехал за семь. Стоял на пороге — куртка, грязь на ботинках, шарф замотан криво, один конец к полу. Лицо — уставшее, не от работы, а от того вида усталости, которая не проходит после сна, потому что она — не физическая.

Полина вышла в коридор, обулась — молча, быстро, ботинки носками к двери, потом — переставила: как попало, один чуть вбок, и замерла на секунду, глядя на них, как будто приняла решение и сама от него вздрогнула. Взяла рюкзак. Взяла Павла за руку.

— Спасибо. Она вас не побеспокоила?

— Она выпила сок. Это не беспокойство. Это — гости.

Левый уголок рта — вверх. Правый — не двигается. Та же улыбка, что в коридоре, в первый день, — частичная, недособранная, как механизм без одной шестерёнки.

Они ушли. Я закрыла дверь, повернулась — Тимур стоял в коридоре, в пижаме, камень в руке (камень с ракушкой, он забрал с подоконника и держал, крутил, как чётки), — и лицо у него — то самое, которое бывает у детей, когда они знают что-то, чего взрослые ещё не поняли.

Потом — шаги на лестнице. Павел обернулся — я услышала через дверь, потому что в этом доме слышно всё, каждый шаг, каждый скрип, каждый чужой разговор, — и его голос, глуше, чем обычно, как будто он говорил не мне, а лестничному пролёту:

— Нина Рустамовна.

Я открыла дверь. Он стоял тремя ступенями ниже, Полина — рядом, его рука — на её плече.

— Мне нужно с вами поговорить. Не по работе. Можете — завтра? В обед? В столовой?

Полина смотрела на свои ботинки. На его руку на своём плече. На меня — одним коротким взглядом, как птица, которая проверяет: можно сесть или улетать.

— Завтра. В обед. Столовая. Хорошо, Павел Михайлович.

Он кивнул. Ушёл. Шарф скользнул по перилам.

Я закрыла дверь. Повернулась. Тимур — в коридоре, в пижаме, камень в кулаке.

— Мам. Полина — хорошая. Только тихая. Как камень. Камни тоже тихие. Но если положить на подоконник — они держат.

— Что держат?

— Место. Что мы тут. Что мы — есть.

Я пошла в ванную. Открыла кран. Мыла руки — первый раз, второй, третий, пока кожа не покраснела, пока горячая вода не стала обжигать. Потом выключила, вытерла руки полотенцем — тем, из коробки, ещё бугульминским, с синими полосками, — и пошла на кухню.

Стикер на холодильнике: 374 000. Магнит «Казань». Тишина. Тимур уснул — быстро, как засыпают дети, которые за день прожили год, — и квартира стала тем, чем была до нас: чужой. Бежевый диван, белый стол, зеркало с разводами.

Завтра — разговор. Не по работе. С человеком, от которого зависит мой дом. Мой стикер. Моя формула. Мой пункт восемь-три.

И всё, что я знаю наверняка: восемнадцатый камень на подоконнике — с ракушкой, чужой, отданный добровольно, и весит он больше, чем все семнадцать до него. Потому что те семнадцать — мои. А этот — подарен. А подаренное — тяжелее. Всегда.

Я легла на диван. В потолке — трещина, тонкая, от угла к люстре, как линия на ладони. Мне нужно посчитать: сколько стоит разговор «не по работе» с человеком, который платит за крышу над моей головой. Сколько стоит «да». Сколько стоит «нет». И какая из этих цифр — больше.

Но калькулятор я не открыла. Впервые за месяц — не открыла. Смотрела на трещину в потолке и думала не про цифры, а про ботинки. Про то, что Полина ставит их носками к двери — всегда, каждый раз, как ритуал, как молитву, — а сегодня переставила. Чуть вбок. Один — криво. И мир не рухнул.

Это — немного. Это — почти ничего. Но «почти ничего» — это всё-таки не «ничего».

Я закрыла глаза. И считала не рубли, а секунды до утра.