ПРОЛОГ. «Досмотр»
На мониторе Марго плакала третий дубль подряд, и я никак не могла понять, куда делась склейка между седьмой и восьмой секундой. Где-то там, в щели между двумя кадрами, пропал вздох — тот, ради которого мы переснимали сцену, ради которого Лёня Губин два часа двигал софтбокс влево-вправо-влево, пока я не заорала, что свет нормальный и хватит издеваться над розеткой.
Вздоха не было. Марго плакала без вздоха — глицерин плюс «подумай о грустном», третий дубль, актёрское лицо с правильно расставленными тенями под скулами. Данила за её спиной уходил к двери, и дверь закрывалась, и музыка — фортепиано, сток, триста рублей за вечность — накрывала кадр, как простыня накрывает мебель в квартире, из которой съехали.
Я перемотала на начало. Ещё раз. И ещё.
Кружка «Мама года» — Сонин подарок ко дню рождения, ироничный, она сама выбирала в «Фикс Прайсе» на Совхозной — стояла справа от клавиатуры. Чай остыл часа два назад, на поверхности плавала чаинка, одинокая и никому не нужная. Я туда не смотрела — знала, что чаинка там, потому что она там всегда. Я заваривала из пакетика, а пакетики рвались, и чаинки плавали, и я пила с чаинками, потому что вылавливать — это целая история, а у меня — финальный монтаж, и Жуков ждёт цифры, и Марго плачет третий дубль, и вздоха нет.
Двадцать три ноль семь. За окном монтажной — улица Гольяновская, фонарь и кошка на заборе. Кошка сидела там каждый вечер, я её про себя называла Метрика — потому что она тоже наблюдала за всеми и ни во что не вмешивалась.
Открыла аналитику. Финальная серия «Ты мне не пара», восемь серий, полторы минуты каждая, — готова к публикации.
Досмотр финальной серии — семьдесят четыре процента. Покупка следующего сезона — сорок один. Комментарии: «рыдаю», «ещё», «жизненно», «когда продолжение???». Три вопросительных знака — видимо, один вопросительный уже не передаёт всей глубины зрительского голода.
Жуков Пётр Степанович хотел миллион. Миллион досмотров за сезон — он это произнёс на совещании по видеосвязи, с выключенной камерой, и голос у него при этом звучал так, будто он заказывает доставку: спокойно, буднично, «миллион, и давайте без разговоров». У нас — четыреста двадцать тысяч. Не хватало больше чем вдвое, и разница эта жила у меня в голове как невыплаченный долг — постоянно, фоном, как гул холодильника в люблинской двушке.
Закрыла аналитику. Открыла новый файл — «Сезон_2_пилот». Курсор мигал на чистой странице, и я вспомнила, как Соня однажды сказала: «Мам, а когда ты смотришь на пустой лист — тебе весело или грустно?» Я ответила: «Мне — рабоче». Соня тогда подумала и выдала: «Рабоче — это когда одновременно и грустно, и надо?» Девять лет. Филолог от бога.
Написала первую строчку: «Героиня возвращается домой. Дочь спит. На столе — записка». Стёрла. Вторую: «Героиня стоит на кухне и думает: я умею заставить незнакомых людей плакать за полторы минуты. Почему я не могу заставить свою дочь улыбнуться утром?» Стёрла. Третью — и оставила, потому что третья, как всегда, оказалась той самой: «Я зарабатываю на чужих слезах. Причём ненастоящих».
Закрыла ноутбук. Выключила свет. Собрала сумку — ноутбук, зарядка, три ручки (все — из питч-рума, все — украденные у Аси Топоровой, которая покупает их пачками по двенадцать штук и ни разу не заметила пропажи).
Метро. Последний поезд, «Электрозаводская» — «Люблино», две пересадки, сорок минут, если повезёт. Вагон — пустой, не считая мужчины в углу, который спал, прижав к груди пакет из «Пятёрочки». Я села напротив, вытянула ноги и закрыла глаза.
Мне двадцать девять. Я — главный сценарист студии, которая снимает мыло для телефонов. У меня — дочь, которая рисует комиксы про девочку-детектива и поливает кактусы по вторникам и пятницам. Квартира в Люблино — сорок два квадрата, обои в цветочек на кухне (хозяйские, аренда), вид на железную дорогу, электрички каждые двенадцать минут. Шестьдесят тысяч в месяц, из которых тридцать пять — аренда. Если бы моя жизнь стала вертикальным сериалом — зритель листнул бы на второй секунде. Потому что в моей жизни нет клиффхэнгера. Есть только усталость, которая не помещается в полторы минуты.
Утром — планёрка. Питч-рум — длинный стол, маркерная доска, проектор, стулья на колёсиках, которые скрипят так, будто каждый из них хочет рассказать о своей нелёгкой судьбе. На стенах — карточки сцен: розовые, синие, зелёные, красные. Я раскладывала свои — для второго сезона «Ты мне не пара» — когда дверь открылась.
Человек вошёл, и питч-рум стал теснее — не потому что комната уменьшилась, а потому что он занял собой пространство, которое раньше принадлежало воздуху. Тёмная водолазка, тёмные джинсы, ботинки на толстой подошве, и в нагрудном кармане — блокнот, из которого торчал огрызок карандаша. Сел. Не представился — ждал, пока представят.
Рябов Костя — бейсболка, рюкзак на одном плече, вечная энергия, вечная жвачка — поднялся:
— Все знакомьтесь. Антон Валерьевич Тихонов. Исполнительный продюсер. Прислал Жуков. Антон — послушай, что у нас есть.
Тихонов кивнул. Открыл блокнот. Взял карандаш. Я заметила: карандаш простой, «Конструктор», заточен ножом — не точилкой, а именно ножом, с неровным срезом. Такие детали я подмечаю на автомате — профессиональная деформация сценариста: всё вокруг — материал, все вокруг — персонажи, жизнь — черновик, который никто не оплатит.
Мой питч: второй сезон, те же герои, новый конфликт — героиня узнаёт, что он женат. Я говорила три минуты, чётко, энергично, с примерами, с жестами, с той интонацией, которую выработала за два года ежедневных совещаний, — интонация продавца, который верит в свой товар ровно настолько, чтобы не стыдиться.
Тихонов слушал. Карандаш не двигался — он не записывал. И я поняла: он записывает только то, что считает стоящим. Мой питч — пока не в списке.
Пауза. Семь секунд — я считала, потому что когда нервничаю, считаю всё: секунды, плитки, ступеньки, чаинки.
— У вас точные слова. Но зритель не плачет от точных слов. Зритель плачет, когда ему больно. За пятнадцать секунд. Вы умеете делать больно за пятнадцать секунд?
Я ответила раньше, чем подумала, — на автомате, как пишу реплики для финальных сцен, когда дедлайн через час и думать некогда, только бить:
— Я — мать-одиночка, которая пишет мыло за шестьдесят тысяч в месяц. Мне не надо уметь. Я в этом живу.
Рябов крутил ручку. Лёня Губин смотрел в объектив камеры, которую зачем-то притащил на совещание. Ася Топорова — в стол, как всегда.
Тихонов записал. Три секунды — карандаш по бумаге, мелкий почерк с нажимом. Поднял глаза:
— Вот это — записал. Это — боль за пятнадцать секунд. Теперь покажите мне то же самое в сценарии.
Вечером я забирала Соню из школы номер тысяча тридцать четыре. Она выбежала в фиолетовом рюкзаке, со значком «Я не спорю — я объясняю свою точку зрения», с заколкой-крабиком (розовая, сломанная — одна клешня отвалилась, Соня не выбрасывает, принципиально). В руках — тетрадка.
— Мам, смотри! Новый комикс!
Я взяла. «Мама-сценаристка и злой продюсер». Мама — тонкая, с короткими волосами, похожа на меня, если меня рисовать фломастером и не жалеть розового. Продюсер — квадратный, с карандашом за ухом, с тяжёлой челюстью.
— Сонь, а почему продюсер злой?
— Потому что он пришёл и не улыбнулся. А люди, которые не улыбаются, когда приходят, — или злые, или грустные. А грустные — это хуже.
Я засмеялась. Потом перестала — потому что у нарисованного продюсера: прищур, блокнот в кармане и горбинка на носу. Соня рисует с натуры. Значит — видела его. Значит — подсмотрела, когда сидела в питч-руме с планшетом, пока Ирма болела и я притащила дочь на студию.
Подпись Сониным почерком, кривыми буквами, «е» вместо «и» в одном месте: «Серия 1. Продолжение следует».
Я сложила рисунок в сумку — между ноутбуком и тремя ворованными ручками. Моя дочь — девять лет — только что написала логлайн лучше, чем я пишу за зарплату. И это или повод для гордости, или повод собрать чемодан и уехать в Калугу, к маме, к шторам и покрывалам. Пока — не определилась.









