Вернуться к товару Лжец дай мне шанс Глава 1
Лжец дай мне шанс

Лжец дай мне шанс159.00 ₽

Глава 1: ПРОЛОГ. Приговор

ПРОЛОГ. Приговор

Часы над дверью кабинета отстукивали секунды с таким усердием, будто торопились кому-то доложить: время вышло. Я сидела на жёстком стуле, вцепившись пальцами в край сумки, и смотрела на Елизавету Сергеевну — на её руки, на то, как она перебирает листы моих анализов, как откладывает один, берёт другой, снова откладывает. Так перебирают карты, когда масть не идёт, и ты уже понимаешь, что проиграл, но продолжаешь по инерции — вдруг повезёт.

На подоконнике стояла фотография в рамке: Елизавета Сергеевна, лет на пятнадцать моложе, с младенцем на руках. Чужой ребёнок, чужая радость, а рамка — с трещиной, заклеенной прозрачным скотчем. Я заметила эту трещину в свой первый визит и почему-то запомнила. Сейчас она бросилась в глаза снова — маленькая деталь, которая ни на что не влияет, но почему-то не отпускает. Может, потому что всё вокруг трескалось — и рамки, и планы, и моя жизнь.

За стеной кто-то смеялся. Молодой женский голос — радостный, звонкий, без единой ноты тревоги. Наверное, будущая мать, которой только что сказали: всё хорошо. Пол, вес, срок — всё по плану. Я завидовала этому голосу так отчаянно, так по-детски, что на секунду захотелось встать и выйти. Просто выйти — из кабинета, из клиники, из этого города, из собственной жизни.

Елизавета Сергеевна отложила бумаги и постучала кончиками пальцев по столу — привычка, которую я заметила ещё при первом визите. Постукивание означало, что она собирается сказать нечто, после чего мне захочется оказаться где угодно, только не здесь. Три удара — безымянным, средним, указательным — как отсчёт перед стартом.

— Любовь, простите. С вашими показателями вы его не доносите. Я не имею права рисковать вашей жизнью.

Слова повисли между нами, как мокрое бельё на верёвке в безветренный день — тяжёлые, неподвижные, не желающие сохнуть. Я молчала. Пальцы на сумке побелели — я разжала их, положила руки на колени и разгладила ткань юбки. Разгладила ещё раз. Ещё. Как будто от ровных складок зависел ответ, как будто мятая юбка — причина всех бед, и если её выпрямить, всё наладится.

— Елизавета Сергеевна, месяц назад вы говорили, что плод развивается прекрасно. Что всё идёт по плану. Что мы справимся. Что изменилось за тридцать дней?

Она потёрла переносицу — там, где очки оставляли красные вмятины, — и посмотрела на меня поверх снятых стёкол. Без очков её лицо стало другим: усталым, немолодым, с мешками под глазами, которые не прячет ни один крем. Передо мной сидела не врач, а женщина, которой через час ехать домой и готовить ужин.

— Давление, Люба. Давление, с которым не шутят. Двести двадцать на сто сорок — это не шутки, это рулетка. Невролог подтвердил — риск критический. Преэклампсия на горизонте, а с вашим возрастом и анамнезом... Если что-то пойдёт не так на родах, я не смогу...

Она замолчала. Повертела ручку в пальцах, положила на стол, снова взяла.

— Я потом не смогу с этим жить. Вы же понимаете.

Я понимала. Слишком хорошо. Врач боится отвечать — не за меня, а за себя, за свою лицензию, за спокойный сон в немецкой квартире с видом на аккуратный газон и подстриженные туи. Это не упрёк. Это факт, от которого горечь во рту — как от таблеток, которые я глотала горстями последние три недели: белые, жёлтые, розовые, по часам, по схеме, по расписанию, как поезда в этой стране.

— Я напишу расписку. Любую. Нотариально заверю, если надо.

Я подалась вперёд, и стул скрипнул, как дверь в старом доме.

— Вы знаете, что этот ребёнок — единственное, что у меня осталось. Вы знаете мою историю, Елизавета Сергеевна. Мне больше некого терять.

Голос не дрогнул. Я запретила ему дрожать — стиснула зубы и говорила ровно, как диктор прогноза погоды. Завтра облачно. Без осадков. Жизнь рушится, но тон повествования — нейтральный.

Елизавета Сергеевна сняла очки и положила их на стол — аккуратно, дужками к себе. Привычка, которую она повторяла каждый раз, когда разговор выходил за рамки медицины и заходил на территорию, где нет правильных решений.

— Люба, расписка — это бумага. А вы — живой человек. У вас дочь. Милана ждёт ребёнка, и ей нужна мать. Живая мать, а не... не память.

Она подбирала слова так осторожно, как будто каждое могло взорваться. Я видела, как она силится быть мягкой, и от этой вымученной мягкости хотелось кричать.

— Шанс, что вы не доносите... И что с вами самой случится непоправимое... Он велик, Люба. Очень велик. Мне жаль.

«Мне жаль.» Универсальная фраза. Покрывает всё: от разбитой чашки до конца света. Мне жаль, что ваш муж вам изменял. Мне жаль, что вы бросили дочь. Мне жаль, что человек, которого вы любили, погиб. Мне жаль, мне жаль, мне жаль — а дальше что?

Я встала. Стул проехал по линолеуму с противным визгом, и Елизавета Сергеевна вздрогнула — непроизвольно, одним плечом, как от сквозняка. Я перекинула сумку через плечо и застегнула куртку на все пуговицы — медленно, одну за другой, сверху вниз, как будто это важнейшее занятие на свете. Каждая пуговица — в петлю. Каждая — на место. Хоть что-то в моей жизни должно застёгиваться правильно.

Ещё месяц назад эта женщина говорила мне: «Бог дал — значит, справимся.» Гладила по руке, улыбалась, наливала мне воду в бумажный стаканчик. А сейчас — «мне жаль».

Я вышла из кабинета и тихо закрыла дверь. За стеной снова смеялись — та же женщина, тот же голос. Радость по ту сторону стены, как в параллельной вселенной, где всё сложилось иначе.

Коридор клиники: белые стены, белый пол, лампы дневного света, запах антисептика и чего-то сладковато-аптечного. Медсестра прошла мимо, цокая каблуками по кафелю, и улыбнулась мне — дежурно, на автомате, как кассир в магазине. Я улыбнулась в ответ — такой же автоматической, пустой улыбкой.

Я прислонилась спиной к стене, прижала ладонь к животу и закрыла глаза. Внутри — мой ребёнок. Сын или дочь — я пока не знала, и, если честно, не хотела знать. Суеверие глупое, детское, но я держалась за него, как за поручень в переполненном вагоне. Пока не знаешь — есть надежда, что всё обойдётся.

Ребёнок человека, которого больше нет. Единственное, что осталось от Макара Матвиенко, — вот здесь, под моей ладонью, под кожей, под рёбрами, между четвёртой и восьмой неделей жизни — крошечный, упрямый, живой.

Я его не отдам. Никому. Ни врачам, ни давлению, ни маме, ни Воронову, ни самому Господу Богу, если тот вздумает отобрать. Я уже потеряла дочь, потеряла мужчину, которого любила, потеряла двадцать лет жизни на человека, который того не стоил.

Хватит.

Этого ребёнка я выношу, рожу и подниму. Даже если это убьёт меня — а оно, может, и убьёт, — я хотя бы умру за что-то настоящее. Впервые за сорок четыре года.