Вернуться к товару В разводе. ЧУЖАЯ ЖЕНА Глава 1
В разводе. ЧУЖАЯ ЖЕНА

В разводе. ЧУЖАЯ ЖЕНА99.00 ₽

Глава 1: ПРОЛОГ. Звонок

ПРОЛОГ. Звонок

Формуляры не желали складываться ровной стопкой — один выскальзывал, тянул за собой следующий, и вся пачка расползалась по столу, как будто кто-то снизу дёргал за невидимую нитку. Я запихнула их обратно в папку, придавила локтем и потянулась за ручкой, которая закатилась к самому краю подоконника, туда, где краска вздулась пузырём и лопнула ещё при Брежневе.

Библиотека имени Аксакова в шесть вечера — это когда последний читатель ушёл, когда Зина вымыла стаканы в подсобке и гремит ключами у выхода, когда скрипучий паркет наконец-то замолкает, и можно спокойно закончить отчёт по фонду, не отвлекаясь на бабушек, которые требуют «что-нибудь для души, но без разврата». Двадцать лет я прихожу сюда, в это здание с потолками под четыре метра, где зимой гуляет такой сквозняк, что страницы на стеллажах шелестят сами собой, а летом пыль висит в воздухе столбами, и кажется, что книги дышат — медленно, лениво, как старики на лавочке у подъезда. Двадцать лет — и каждый вечер одно и то же: формуляры, отчёт, ключи, трамвай, ужин, дети, тишина, смеситель капает на кухне, Олег не пришёл или пришёл и молчит, — и завтра всё сначала, как заевшая пластинка, только пластинку хотя бы можно снять с проигрывателя, а свою жизнь — нет, она крутится, и ты крутишься вместе с ней, потому что некому нажать «стоп».

Зина уже ушла — я слышала, как внизу хлопнула тяжёлая входная дверь, та, которая не закрывается с первого раза и которую нужно дёрнуть на себя, а потом толкнуть плечом, и тогда она поддаётся с таким скрипом, будто жалуется на артрит. Я осталась одна. В пустой библиотеке одной — не страшно, а как-то гулко: твои шаги звучат громче, чем должны, и ты вдруг слышишь, как тикают настенные часы — те, круглые, советские, с треснувшим стеклом, которые висят в читальном зале и тикают уже лет сорок, ни разу не отстав и ни разу не убежав вперёд, потому что им некуда торопиться.

Телефон зазвонил, когда я уже застёгивала куртку.

Номер незнакомый — не самарский, с другим кодом. Подумала: опять мошенники, опять «ваша карта заблокирована», опять «служба безопасности вашего банка», — и чуть не сбросила, но палец сам нажал «ответить», потому что я двадцать лет беру трубку на любой звонок: профессиональная деформация библиотекаря, который отвечает на все вопросы, даже те, на которые лучше не знать ответа.

— Вера Андреевна?

Голос тихий, женский, чуть хрипловатый — не от простуды, а от того, что обладательница этого голоса долго молчала перед тем, как набрать номер, собираясь с духом, репетируя первую фразу, может быть, дважды отменяя вызов и набирая заново, и горло у неё пересохло от собственной решимости.

— Да, слушаю.

Пауза. Длинная, тягучая, из тех пауз, которые ничего не значат и значат всё одновременно, — после которых ничего не бывает прежним, только я этого ещё не знала. Я стояла посреди пустой библиотеки, в застёгнутой куртке, с ручкой в кармане и формуляром, прилипшим к подошве ботинка, между стеллажами, набитыми чужими историями, — и ждала, пока женщина на том конце провода решится рассказать мне мою собственную.

— Меня зовут Жанна. Жанна Лыкова. Простите, что звоню так... Мне нужно вам кое-что рассказать. Про вашего мужа. Олега Дмитриевича.

— Про Олега? — Я переложила телефон из правой руки в левую, потому что правая вдруг занемела, как будто по ней проехал трамвай. — Что именно?

— Он мой муж тоже. Ну, не совсем... Мы не расписаны. Но мы живём вместе. Уже семь лет. И у нас дочь. Ксения. Ей пять.

Я не села — в библиотеке нечего сидеть, все стулья в читальном зале, закрытом на ремонт, — я просто остановилась, как останавливается часовой механизм, когда из него вынимают одну шестерёнку: тихо, без грохота, без треска — просто перестаёшь двигаться, и мир вокруг тоже замирает, и тиканье часов в читальном зале становится таким громким, что кажется — это не часы, а что-то внутри тебя отсчитывает последние секунды прежней жизни.

Первое, что подумалось, — не «не может быть», не «это ложь», не «какая-то ошибка», а совершенно дурацкое, бытовое, бухгалтерское: вот почему он ездит в Тольятти каждые две недели, вот почему командировки всегда по четвергам, вот почему в пятницу он возвращается и молчит всю дорогу от прихожей до спальни, как человек, который пересаживается с одной жизни на другую и не успевает переключить лицо. Вот почему зарплата приходит нерегулярно. Вот почему «задержали на заводе». Вот почему детская обувь двадцать восьмого размера в чеке, который я нашла в кармане его куртки в прошлом месяце и решила, что он купил подарок племяннице — хотя у него нет племянницы, и я об этом не подумала, потому что не думать — это навык, который я отточила за четырнадцать лет брака до автоматизма.

— Послушайте, это какая-то ошибка. Я не знаю, кто вам дал мой номер, но...

— Родинка. На левом плече, ближе к шее. Тёмная, с неровными краями, размером с горошину. Он стесняется её и не любит, когда трогают.

Я замолчала. Потому что эту родинку я знала наизусть — я гладила её пальцем в темноте, когда мы ещё были теми людьми, которые гладят друг друга в темноте, и Олег каждый раз убирал мою руку и говорил «щекотно», а на самом деле — стеснялся, потому что родинка торчала, и он считал её некрасивой, а я считала её единственной честной частью его тела, потому что всё остальное он научился прятать.

— Он спит на животе, подложив левую руку под подушку, а правую вытянув вдоль тела. Если повернётся на спину — храпит, и тогда нужно его перевернуть обратно, иначе он хрипит так, что невозможно заснуть.

— Откуда вы...

— А когда ему что-то не нравится, он не ругается. Просто коротко, отрезает: «давай не сейчас». И уходит в другую комнату.

«Давай не сейчас.»

Три слова, которые я слышала каждый день последние четырнадцать лет — утром, когда просила починить кран, вечером, когда просила поговорить с сыном, ночью, когда хотела просто прижаться и помолчать вдвоём. Три слова — и оказывается, их слышала ещё одна женщина, в другом городе, в другой квартире, в другой жизни, которую мой муж выстроил параллельно моей, как второй ряд книг за первым на полке: те, которые не видно с фасада, но они есть, стоят в темноте и ждут, когда кто-нибудь полезет вглубь.

— Зачем вы мне звоните?

Тишина. Потом — тяжёлый, рваный вдох, такой, какой бывает перед тем, как сказать то, что уже невозможно держать внутри.

— Потому что он сказал мне, что уезжает от вас. Что вы давно не вместе. Что всё решено и вы договорились. А вчера я... я случайно увидела ваше фото. У него в телефоне. Вы сидите с детьми на набережной, и он подписал: «Мои». Дата — прошлая суббота.

Прошлая суббота. Набережная. Мы с детьми ели мороженое — Полина выбрала фисташковое и перемазала себе нос, а Матвей не захотел фотографироваться, но Олег уговорил, и мы встали втроём у ограды, и Олег снял на телефон, и Полина показала рожки, и я сказала «ну вот, нормальная семейная фотография», и Олег кивнул и убрал телефон в карман. «Мои». Он подписал «мои».

— Простите, — Жанна, и голос у неё при этом слове надломился, как сухая ветка, — я не знала. Правда не знала. Он говорил, что у вас всё кончено. Что вы живёте отдельно. Что оставаться вместе — это формальность. Простите.

Я нажала «отбой». Не потому что рассердилась, не потому что не поверила. А потому что в пустой библиотеке стало так тихо, что я вдруг услышала все звуки одновременно — тиканье часов, гул трубы за стеной, скрип половицы под моей ногой, — и каждый из этих звуков означал одно: мир не рухнул, ничего не обвалилось, потолок на месте, стены на месте, книги на полках в алфавитном порядке, — а моя жизнь, которая тоже стояла на полке в алфавитном порядке, аккуратно, по каталогу, — моя жизнь соскользнула и лежит на полу, и страницы разлетелись, и я не знаю, с какой начинать собирать.

Я нагнулась. Подобрала формуляры, которые рассыпались, когда я задела стол локтем, — подобрала каждый, один за другим, сложила стопкой, выровняла край, положила на стол, придавила степлером. Руки работали сами — привычное движение, двадцать лет одно и то же, собирать, складывать, выравнивать, придавливать, — а внутри всё перекосилось, сместилось, как мебель после землетрясения: вроде стоит, но не на своих местах, и ходить по комнате — опасно, потому что не знаешь, что на тебя свалится.

Потом меня затрясло — мелко и часто, как стиральную машину на отжиме, ту, в ванной, которую Олег обещал починить три года назад, а я привыкла к её тряске и даже клала на неё полотенце, чтобы не грохотала; вот и сейчас — мне бы полотенце, чтобы накрыться и не грохотать, но полотенца нет, и я стою посреди библиотеки имени Аксакова, среди чужих книг с чужими историями, в которых жёны узнают о предательстве мужей и делают что-то решительное, красивое, литературное, — а я не делаю ничего, я просто трясусь и думаю о том, что завтра нужно забрать Полину с рисования, а у Матвея самбо, и в холодильнике заканчивается молоко, и отчёт по фонду я так и не дописала.

Она знала про родинку. Про родинку, которую я целовала четырнадцать лет.