Вернуться к товару СВОИ ЧУЖИЕ Глава 2
СВОИ ЧУЖИЕ

СВОИ ЧУЖИЕ89.00 ₽

Глава 2: ГЛАВА 1. Соседи

ГЛАВА 1. Соседи

Первая неделя в «Берёзовой роще» прошла так, как проходят первые недели во всех новых местах: в борьбе с бытом, который не сдаётся без боя, и с собственной головой, которая не сдаётся вообще.

Кран на кухне тёк. Не капал — именно тёк, тонкой, упрямой струйкой, которая за ночь набирала полную кастрюлю и к утру начинала переливаться на пол. Я обмотала его тряпкой, потом — изолентой поверх тряпки, потом — позвонила хозяйке и услышала: «А вы подтяните гайку, там разводной ключ в ящике под мойкой». Ключ нашёлся. Гайку я подтянула. Кран перестал течь и начал свистеть — тонко, противно, как комар, который знает, что ты не спишь, и наслаждается этим.

Полка в ванной держалась на одном шурупе и честном слове. Я вкрутила второй, полка продержалась сутки и рухнула в три часа ночи — с грохотом, от которого Варя подскочила в кровати, а я чуть не вбежала к ней с кочергой, потому что первая мысль спросонья — не «полка», а «кто-то в доме». Вот что делает с тобой год жизни с человеком, которому не доверяешь: ты перестаёшь доверять вообще всему, включая полки.

Варя ходила в школу — в соседний посёлок, на автобусе, который приезжал в семь сорок и уезжал в семь сорок две, и если ты опоздал — твои проблемы, следующий через четыре часа. В первый день я проводила её до остановки, стояла, пока автобус не скрылся за поворотом, и ещё минут десять после — на всякий случай, хотя на какой именно случай, я не смогла бы объяснить.

— Мам, не стой тут. Неудобно. Дети смотрят.

— Какие дети?

— Все дети. Им мамы не стоят на остановке.

— А мамы других детей — не я.

Варя закатила глаза — жест, который она подсмотрела у меня и который в исполнении шестилетнего ребёнка выглядит не раздражённо, а трогательно. Потом махала мне из окна автобуса и улыбалась той улыбкой, от которой у меня всегда щипало где-то за рёбрами, — не от грусти, а от того, что этот ребёнок, мой ребёнок, умудряется улыбаться даже в автобусе, который пахнет соляркой и везёт её в школу, где она никого не знает.

Вечером я спросила:

— Ну как? Школа?

— Нормально.

— «Нормально» — это хорошо или плохо?

— Это нормально, мам. Учительница добрая. Зовут Марина Петровна. Она пахнет мелом и конфетами. А за мной сидит мальчик, который ест ластик.

— Зачем он ест ластик?

— Не знаю. Может, вкусно.

— Варенька, ластик — невкусно.

— Откуда ты знаешь? Ты пробовала?

Аргумент, на который у меня не нашлось ответа. Мой ребёнок — филолог в первом поколении.

По вечерам я работала. Рукопись — тот самый детектив, где героиня падала в обморок на каждой двадцатой странице — ждать не собиралась, и я правила его на веранде, закутавшись в плед, потому что сентябрь в «Берёзовой роще» оказался не таким тёплым, как я рассчитывала: днём — ещё ничего, а к вечеру с реки тянуло сыростью, и дом остывал быстрее, чем я успевала растопить печку.

Печка. Отдельная история. Я научилась её топить на третий день — после двух неудачных попыток, клубов дыма, полуоткрытой вьюшки и звонка хозяйке, которая терпеливо объяснила разницу между поддувалом и колосником, а я терпеливо записала и ни черта не поняла, но потом разобралась сама, методом проб и удушья. Варя стояла в дверях с полотенцем на лице и наблюдала, как я кашляю, матерюсь шёпотом (чтобы ребёнок не слышал, хотя ребёнок слышал всё — дети слышат даже то, что ты думаешь) и тычу кочергой в топку, как рыцарь — в дракона.

— Мам, может, позовём кого-нибудь?

— Кого? Тут — двадцать домов и один магазин.

— Соседа.

— Сосед не разговаривает.

— Тогда — пожарных.

— Варя, пожарные тушат огонь. А у нас — наоборот.

— Значит, наоборотных пожарных.

Я всё-таки справилась. Печка загудела, дом потеплел, и Варя, сидя на полу перед чугунной дверцей, смотрела на огонь с тем сосредоточенным восторгом, с которым городские дети смотрят на всё, чего нет в квартирах: на огонь, на звёзды, на лягушек и на соседских мальчиков.

Сосед не появлялся. Его дом стоял за забором — тёмный, молчаливый, с закрытыми ставнями и камерой на крыше, которая продолжала мигать красным, как маленький воспалённый глаз. Иногда я слышала звуки: стук двери, детские голоса, скрип качелей. Но самого соседа — нет. Как будто дом жил отдельно от хозяина, а хозяин — отдельно от мира.

На четвёртый день появились дети.

Я сидела на веранде, правила диалог — автор написал «он впился в неё взглядом, полным неутолённой страсти», и я в сотый раз вычёркивала слово «неутолённой» и вписывала «он смотрел на неё так, что ей захотелось застегнуть верхнюю пуговицу», — когда услышала голос из-за забора. Детский, звонкий, требовательный:

— Эй! Ты кто?

Варя, игравшая во дворе с одноруким зайцем (кукла «болела» и оставалась в шкафу), подняла голову.

— Я — Варя.

Из-за забора торчала голова — светлая макушка, потом — лоб, потом — два глаза, тёмных, круглых, внимательных. Мальчишка. Лет пяти — шести, маленький, как воробей, и такой же наглый.

— А я — Лёва. А давай дружить?

Варя посмотрела на меня — коротко, вопросительно, и в этом взгляде уместилось всё, чему я за шесть лет не научилась: доверие, надежда и просьба, высказанная без единого слова. Я кивнула, и Варя повернулась к забору.

— Давай.

Через три минуты Лёва перелез через забор — ловко, привычно, содрав коленку, но не заплакав, — и они уже сидели на траве, и Варя показывала ему зайца, а Лёва рассказывал что-то про жука, которого нашёл у крыльца, и жук был «во-о-от такой», и руки Лёвы раздвигались шире, чем позволяла анатомия, и Варя смеялась, а я — я сидела на веранде с ноутбуком на коленях и смотрела, как моя дочь смеётся впервые за три месяца.

Потом появился второй. Старший. Перелез через забор молча, без Лёвиной бесцеремонности — осторожно, оглядываясь, как разведчик на вражеской территории. Худой, тёмноволосый, с лицом, которое в восемь лет уже умело быть серьёзным.

— Лёва, папа сказал — домой.

— Не хочу! Тут Варя!

— Папа сказал.

— Я ещё чуть-чуть!

Мальчик посмотрел на меня. Я улыбнулась — он не улыбнулся в ответ, но и не отвернулся, а как-то оценил, взвесил, прикинул и, видимо, решил, что я не представляю угрозы.

— Я — Гоша. Это мой брат. Извините, что он перелез.

— Ничего. Я — Катя. Хотите блинов? Я как раз собиралась...

— Нет, спасибо. Нам нельзя.

— Нельзя блины?

— Нельзя — у чужих.

Он произнёс это так, как произносят правила, которые заучены наизусть и не подлежат обсуждению: «нельзя у чужих», как «нельзя в лес», как «нельзя открывать дверь». Восемь лет — и уже инструкция вместо детства.

Он забрал Лёву — тот упирался, канючил, цеплялся за забор — и увёл. Через минуту из-за забора раздался голос: низкий, мужской, короткий.

— Гоша. Лёва. Внутрь.

Дверь хлопнула. Тишина.

Варя стояла у забора и смотрела вслед.

— Мам, они вернутся?

— Не знаю, Варенька.

— Пусть вернутся. Лёва смешной. А Гоша — грустный. Грустным надо помогать.

— Чем помогать?

— Блинами. Грустным всегда надо блины.

Лёва вернулся на следующий день. И на следующий. И на следующий. К концу недели он перелезал через забор с закрытыми глазами, Варя ждала его у калитки с половины двенадцатого, и они носились по двору, строили что-то из палок и шишек, и Гоша сидел рядом — не играл, а присматривал, как маленький взрослый, и иногда помогал, но чаще — просто следил, чтобы Лёва не убился и не убежал дальше двора.

В пятницу я пошла в магазин. «Продукты» — единственный магазин в «Берёзовой роще», на перекрёстке, пять минут пешком. Внутри — полки с тушёнкой, макаронами, хлебом (привозили через день), молоком в пакетах, и — тётя Валя. Продавщица. Шестьдесят лет, крашенные хной волосы, голос, которым можно останавливать поезда, и взгляд, от которого хотелось сознаться во всём, включая то, чего не совершала.

— О! Новенькая! Из Москвы?

— Из Воронежа.

— Ну, почти то же самое.

Она протянула мне хлеб, не спрашивая, нужен ли.

— Одна? С ребёнком?

— С дочкой. Варя. Шесть лет.

— Шесть — хорошо. Самый сладкий возраст. Моей внучке — четырнадцать, и она меня ненавидит. Говорит, я лезу не в своё дело. А я говорю — если бабушка не лезет, кто полезет?

— Логично.

— У соседа вашего — двое, мальчишки. Гоша и Лёва. Знаете уже?

— Лёва перелезает через наш забор каждый день.

— Это он умеет. — Тётя Валя усмехнулась, но тут же посерьёзнела, и глаза её — маленькие, быстрые, как у птицы — прищурились. — А сам сосед — тихий. Молчун. Полгода живёт, а никто не знает толком — кто, откуда, зачем. Один, с мальчишками. Жены нет. Родственников нет. Никто к нему не ездит.

— Может, просто замкнутый.

— Замкнутые, Катерина, калитку не запирают на два замка. А камеру на крышу — не ставят. У нас тут последний раз воровали три года назад — и то огурцы. Огурцы, Катерина! У Петровича с крайнего дома. И то — оказалось, что его же кот их стащил и закопал в грядке. А Сомов — камеру. На крышу.

— Может, привычка. Городская.

— Может. А может — не привычка. — Тётя Валя наклонилась через прилавок, понизив голос, хотя в магазине, кроме нас, не было ни души. — Я вам вот что скажу. У меня чутьё. Тридцать лет за прилавком — научишься читать людей. Сомов — не плохой. Но напуганный. По глазам видно. Так смотрят люди, которые от кого-то бегут.

— От кого в «Берёзовой роще» бегать?

— А кто сказал, что он бежит от «Берёзовой рощи»? Может, он в «Берёзовую рощу» бежит. Разницу чувствуете?

Я взяла хлеб, молоко, пачку макарон и пачку чая — того дешёвого, в пакетиках, который пахнет не чаем, а воспоминанием о чае, — расплатилась и вышла, и всю дорогу до дома думала о камере, о двух замках и о мужчине, который живёт один с двумя сыновьями в посёлке, где последний раз воровали огурцы три года назад.

Вечер. Варя уснула. Я — на веранде, ноутбук, рукопись, чай. Сверчки. Ночь — тёплая, сентябрьская, из тех, которые обманывают: кажется, что лето ещё не ушло, а оно ушло, просто оглядывается с порога.

Звук.

Тихий, далёкий, но отчётливый — мотор. Я подняла голову от экрана. Машина. Ехала по грунтовке — медленно, на второй передаче, и я это знала не потому, что разбираюсь в машинах, а потому что мой бывший муж Олег ездил так, когда возвращался поздно и не хотел, чтобы я услышала. Привычка. Крадущаяся привычка виноватого человека.

Фары — выключены. Машина двигалась в темноте, по грунтовке, к посёлку, и если бы не мотор — я бы не заметила. Она остановилась. Не у моего дома — дальше, у забора Матвея. Мотор заглох. Тишина. Я вцепилась в перила, вглядываясь в темноту, — и ничего не увидела, потому что ночь в «Берёзовой роще» — это не городская ночь с фонарями и подсветкой, это настоящая, густая, чернильная темнота, в которой не видно собственных рук.

Минута. Две. Машина не двигалась. Ни звука, ни движения, ни света — только тёмный силуэт на грунтовке и красный огонёк камеры на крыше. Потом — мотор завёлся, и машина уехала. Так же тихо, без фар, в темноту.

Я перевела взгляд на дом Матвея. Окна — тёмные. Ставни — закрыты. Но на втором этаже, за ставней, — щель, узкая, в палец, и в этой щели — лицо. Я не разглядела черт, только силуэт — тёмный на тёмном, — но поняла: он тоже не спит. Он тоже смотрит на дорогу. И он тоже видел машину.

Кто-то приезжает ночью. С выключенными фарами. К дому человека, который ставит камеры на крышу и запрещает детям ходить дальше двора. И этот человек — мой сосед. Через забор. Через тонкий деревянный забор, который Лёва перелезает с закрытыми глазами.