ГЛАВА 4. Тамара Ивановна
К маминой соседке я поехала в субботу, сказав Игорю, что нужно забрать оставшиеся вещи. Он предложил помочь — с тем вялым энтузиазмом, с каким предлагает каждый раз, когда знает, что я откажусь, и я отказалась, и он обрадовался — не зло, не демонстративно, а просто с облегчением человека, которому вернули выходной. Через пять минут после моего отъезда он, скорее всего, включил телевизор, поставил чайник и сел на диван с тем выражением заслуженного покоя, которое появляется у мужчин, когда жена выходит из квартиры и дверь за ней закрывается.
Тамара Ивановна Ефимова жила этажом ниже, в однокомнатной, уже лет сорок — как въехала после развода, так и осталась. Дверь обита дерматином — бордовым, с ромбами, — и на стук открывалась ровно через минуту: ни быстрее, ни медленнее, потому что Тамара Ивановна ходила с палочкой, но в помощи не нуждалась и не принимала, о чём сообщала каждому, кто заходил, в первые же тридцать секунд.
Она посмотрела на меня — долго, снизу вверх, оценивая что-то, чего я не видела, — и отступила в сторону. Без слов. Я вошла.
Квартира пахла борщом — свежим, утренним, — и это означало, что Тамара Ивановна варила его на неделю, как делала всегда, и как делала моя мама, и как, наверное, делает каждая женщина на Уралмаше, которой перевалило за семьдесят и которая знает, что зимой борщ важнее разговоров.
Чай она налила в гранёные стаканы с подстаканниками — тяжёлыми, мельхиоровыми, с выпуклым рисунком на боку, и добавила молока, не спрашивая. Молоко — горячее, из ковшика, как в детстве, как у мамы, и я отпила и промолчала, потому что сказать «спасибо» было бы мало, а сказать что-то большее — ещё рано.
— Зинаиду я знала сорок лет.
Тамара Ивановна села напротив — спина прямая, палка рядом, телевизор на тумбе работает с выключенным звуком, и по экрану бежит строка новостей, которые никто не читает.
— Переехала к ней наверх в восемьдесят третьем. Вернее, она ко мне не переехала — она тут жила, а я приехала. Познакомились в первый же день — она спустилась спросить, есть ли у меня совковая лопата, в подъезде нападало.
Пауза. Чай, глоток, стакан на блюдце.
— Ты похожа на неё. Только она мягче.
— Мягче?
— Ты жёсткая, Лариса. Ты всё контролируешь. Она — тоже контролировала, но по-другому: тихо, изнутри. Тебя видно, а её — не видно. Вот и вся разница.
Я не стала спорить, потому что спорить с семидесятичетырёхлетней женщиной, которая знала мою мать дольше, чем я, — глупо, а я предпочитаю не быть глупой, когда это возможно. Вместо этого я спросила — косвенно, обходя, как обходят лужу на Уралмаше: не по центру, а по краю, прижимаясь к стене.
— Тамара Ивановна, вы знали маму в молодости. Расскажите, какой она тогда была?
Тамара Ивановна посмотрела на меня поверх стакана с той спокойной проницательностью, которая бывает у людей, проживших достаточно, чтобы отличать вопрос от вопроса.
— Ты ведь не за этим приехала.
Я поставила стакан.
— Нет. Не за этим.
— Тогда спрашивай прямо. Я не из тех, кого нужно обхаживать.
Прямо. Занятно — я пятьдесят два года живу в городе, где все говорят прямо, и всё равно каждый раз удивляюсь, когда кто-то просит меня о том же.
— Тамара Ивановна, вы знаете, кто мой отец?
Тишина. Телевизор мигал беззвучно, за стеной у соседей работала стиральная машина — ритмичный, мерный гул, — и в этот гул вошла пауза, которая длилась ровно столько, сколько нужно, чтобы чашка опустилась на блюдце с тихим фарфоровым щелчком.
Тамара Ивановна не отвела глаз — ни на секунду.
— Я знаю, что ты всю жизнь была похожа не на Женю. Это видели все, кто хотел видеть, а кто не хотел — не видел, потому что людям удобнее не видеть. Что из этого следует — не мне говорить.
— А кому?
— Или ей. Или ему. Женя умер — не спросишь. Зинаида умерла — не спросишь.
Она замолчала, допила чай, промокнула губы кухонным полотенцем — сложенным вчетверо, с вышитыми по краю ромашками, и мне на секунду показалось, что это мамино полотенце, потому что у мамы — такие же ромашки, тот же шов, и эти две женщины, прожившие сорок лет в одном подъезде, успели обменяться не только лопатами.
— Остался он.
— Он?
— Не делай вид, Лариса. Ты нашла письма — я это вижу. По тебе вижу, по тому, как ты на меня смотришь: ты ищешь подтверждение, а не информацию. Подтверждение — другая цена.
Я молчала, потому что она попала точно — как попадает опытный ревизор, который смотрит не в документы, а на лицо бухгалтера, и по лицу читает, что в документах не так.
— Где он?
Тамара Ивановна встала, убрала стаканы в раковину, открыла кран — вода зашумела, горячая, и под этот шум, не оборачиваясь, глядя в окно на двор с облетевшими берёзами, на лавку, на которой сорок лет назад сидели две молодые женщины — одна разведённая, другая замужняя, — и говорили о том, о чём не говорят мужьям.
— Реж. Он всегда жил в Реже.
Я встала тоже. Надела куртку, взяла сумку. У порога обернулась.
— Вы знали давно?
Тамара Ивановна выключила воду.
— Зиночка рассказала мне в девяносто четвёртом. Один раз, ночью, у меня на кухне. Потом никогда не возвращалась к этому, и я не спрашивала, потому что есть вещи, которые говорят один раз и потом живут с ними молча — и это не трусость, Лариса, это — уважение.
Я вышла на лестницу, и дверь за мной закрылась мягко, без хлопка, так, как закрываются двери в домах, где привыкли к тишине и берегут её, как берегут чужие тайны, — не потому что боятся, а потому что знают: у каждой тайны — свой срок, и когда он приходит, не нужен ни ключ, ни лом, ни даже вопрос. Достаточно прийти.









