ГЛАВА 3. Тридцать два года
Сто шестнадцать писем я разложила на кухонном столе, убрав клеёнку, — мне нужна ровная поверхность, как для годового отчёта. Игорь уехал на два дня в Челябинск, к поставщику, и квартира впервые за долгое время принадлежала мне одной: три комнаты, кухня, прихожая и тишина, в которой можно думать, не отвлекаясь на скрежет лопатки по тефлону.
Работала я так, как работаю с первичной документацией: хронологически, по дате, с пометками в блокноте. Сначала — распределить по годам. Потом — по месяцам, если указаны. Если дата смазана — определить по содержанию, по контексту, по упоминаемым событиям. Так я делаю с актами сверки, когда контрагент забывает проставить число, а я восстанавливаю по товарной накладной и банковской выписке. Привычка — вторая натура, а первая — тоже привычка, просто более ранняя.
Первое письмо — август тысяча девятьсот восемьдесят шестого. Короткое, на полутора страницах, и от него тянуло такой молодой неловкостью, что на секунду показалось — я читаю чужой дневник, хотя нет: я читаю мамину жизнь, которую она от меня спрятала в жестяную коробку из-под «Юбилейного» и закрыла на бечёвку вместо замка.
Геологическая экспедиция, лето восемьдесят шестого, полевой лагерь где-то под Нижним Тагилом. Он — геолог-инженер из Режа, она — картограф в том же отряде, и я не знала, что мама когда-то работала картографом, что она ездила в экспедиции, что у неё была жизнь до меня, до отца, до Донбасской, до коричневых обоев и клеёнки в горошек. В моей голове мама существовала только в одном варианте: кухня, комод, варёная свёкла по воскресеньям. А тут — полевой лагерь, палатки, тайга, и он пишет: «Зиночка, когда ты разворачивала карту на капоте уазика, я подумал — вот так бы и смотрел, пока руки не затекут», и от этой фразы у меня пересохли губы, потому что отец за всю жизнь не сказал маме ничего подобного, ни единого раза, а этот человек — написал в первом же письме, в августе восемьдесят шестого, ещё до того, как я научилась решать квадратные уравнения.
Я записала в блокнот: «1986, август — знакомство, экспедиция, Нижний Тагил. К.Б. Мелехин, инженер-геолог, г. Реж».
Дальше — осень восемьдесят шестого, зима, весна восемьдесят седьмого. Письма шли раз в месяц, иногда два, и по ним можно восстановить то, что мама не рассказала никому и никогда: они переписывались, они встречались — редко, раз или два в год, — и между встречами жили каждый в своей жизни, как два человека, стоящие на разных берегах одной реки, которую нельзя перейти, потому что оба женаты, оба зависимы, и оба — по его словам — не умеют разлюбить с той же лёгкостью, с какой научились любить.
К восемьдесят девятому году тон писем изменился: нежность никуда не делась, но к ней добавилась усталость, какая бывает у людей, которые давно несут тяжёлое и не могут ни поставить, ни переложить в другие руки. «Иногда думаю — а вдруг это всё? Вдруг однажды проснусь и не захочу тебе писать? И тут же пугаюсь этой мысли так, будто она — единственное по-настоящему опасное, что может со мной случиться».
К девяносто второму — длинные, плотные письма на восьми-десяти страницах, где перемешаны геология, политика, цены на хлеб, воспоминания о летних встречах и вопросы, на которые он не ждал ответа, потому что ответ — это мамины письма, а их здесь не было. Их я найду позже. Или не найду.
Девяносто третий год. Я открыла конверт с пометкой «октябрь 93» и читала, держа дыхание, как перед проверкой из налоговой, когда знаешь, что всё сходится, но всё равно ждёшь подвоха.
«Зиночка, когда я думаю о том, что Лариса — наша с тобой, мне и больно, и счастливо одновременно...»
Конец фразы я не разобрала — чернила расплылись, будто на бумагу попала вода. Слеза? Дождь? Мамины руки, которые схватили это письмо мокрыми пальцами и держали, пока чернила не поплыли? Я не узнаю никогда.
«Наша с тобой».
Не намёк, не метафора, не поэтическое преувеличение. Утверждение. Прямое, как бухгалтерская проводка: дебет — Мелехин, кредит — Зинаида, итого — Лариса Евгеньевна Суворова, пятьдесят два года, серые глаза, длинные пальцы.
Пальцы. Я посмотрела на свои — узкие, с удлинёнными фалангами, ногти овальные, кутикула ровная, единственное, на что трачу деньги помимо бензина и продуктов. Отцовские руки я помнила отлично: короткие, широкие, с квадратными ногтями, которые он стриг каждое воскресенье маникюрными ножницами с тупыми концами. Мама говорила — «пальцы у тебя от моей родни, от тётки из Серова, та тоже была длиннопалая». Я верила тридцать лет. Тридцать лет — достаточный срок, чтобы привыкнуть к любой лжи и принять её за фамильную черту.
Блокнот я закрыла, встала, налила воды из-под крана — тёплой, с привкусом хлорки, какой бывает в уральских трубах к октябрю, — выпила залпом и вернулась к столу. Открыла блокнот на чистой странице и написала: «Константин Борисович Мелехин. Город Реж, Свердловская область».
Ниже: «Вопрос — отцовство. Подтверждение — косвенное (письмо 10/1993). Прямого документального подтверждения нет».
Ещё ниже, после паузы, которая длилась ровно столько, сколько нужно, чтобы набрать воздуха: «Мама знала. Тридцать два года знала и не сказала. Отец — знал ли?»
Последний вопрос я подчеркнула дважды, потому что от ответа на него зависело всё — не в юридическом смысле, а в том единственном, который нельзя подшить в папку и сдать в архив: знал ли Евгений Суворов, что дочь, которую он растил, не его? Жил ли он с этим знанием двадцать с лишним лет, каждый вечер садясь напротив жены, которая называла его «Женя» и варила ему свёклу по воскресеньям? Или не знал — и тогда всё, что я помню об отце, остаётся нетронутым, а ложь — исключительно маминой собственностью?
Я читала письма до четырёх утра. К двухтысячным годам они стали реже — два-три в год, — но не короче и не холоднее, а скорее тише, как голос человека, который устал кричать на другой берег и научился говорить так, чтобы его слышали без крика. Последнее письмо датировано две тысячи двадцать первым годом — за два года до маминой смерти, — и я отложила его, не читая, потому что от этого конверта веяло чем-то окончательным, чем-то, к чему я пока не готова, как не бывает готов бухгалтер к ликвидационному балансу предприятия, на котором проработал всю жизнь.
В блокноте к утру — двенадцать страниц записей: даты, факты, вопросы, расхождения. Хронология чужой любви, разложенная по годам и месяцам, с точностью, которую оценили бы в налоговой.
Утром я сварила кашу, съела три ложки и убрала остальное в холодильник. Привела кухню в порядок — клеёнку обратно, стол протёрт, блокнот в сумку. Письма — в коробку, коробка — на антресоль, за зимние сапоги, где Игорь не полезет ни при каких обстоятельствах.
На работу я приехала на двадцать минут раньше, заварила чай и открыла квартальный отчёт на странице, где вчера остановилась. Цифры стояли ровно, итоги сходились, сальдо — без расхождений.
Занятно: с цифрами у меня всегда так. Сходятся. С людьми — никогда.









