Вернуться к товару Предательство Три десятка лет Глава 2
Предательство Три десятка лет

Предательство Три десятка лет89.00 ₽

Глава 2: ГЛАВА 1. Три десятка лет

ГЛАВА 1. Три десятка лет

Домой я добралась к девяти вечера. Не помню, как вела машину — то есть помню, что вела, что поворачивала, что тормозила на светофорах, но всё это происходило где-то отдельно от меня, как будто кто-то другой сидел за рулём, а я была пассажиркой в собственном теле.

«Веста» встала во дворе, чуть криво — плевать. Подъезд, лифт, четвёртый этаж, ключ в замке, поворот — и квартира встретила тишиной. Тишиной и запахом книг, старой бумаги, пыли на корешках. Две комнаты, в которых я живу одна уже восемь лет, если не считать кота Кузю, а Кузю считать полноценным собеседником я пока не готова, хотя он, пожалуй, единственный в моей жизни, кто ни разу не соврал.

Кузя вышел из спальни, потёрся о ногу, требовательно мяукнул. Я насыпала ему корма, налила воды, села за кухонный стол. Встала. Прошлась по коридору — шесть шагов туда, шесть обратно. Открыла холодильник — там сиротливо стояли кефир, полпалки колбасы и банка огурцов, которую Антон привёз в прошлый приезд. Закрыла. Есть не хотелось. Не хотелось ничего, кроме одного: понять.

Я журналист двадцать восемь лет. Я умею задавать вопросы. Я умею раскладывать факты по столбцам — левый столбец, правый столбец, посередине — вывод. Так учили в университете, так работает редакция, так устроена моя голова: если что-то непонятно — разложи, расставь, посмотри сверху. Всё становится яснее, когда записано.

Я открыла ноутбук. Экран мигнул, загорелся. Кузя запрыгнул на стол, ткнулся носом в клавиатуру — я отодвинула его аккуратно, он обиделся и ушёл на подоконник, к своему законному месту между горшком с засыхающей фиалкой и стопкой газет.

Левый столбец. Правый столбец.

Левый — «Что Марина для меня делала».

Я набирала медленно, двумя пальцами, хотя обычно печатаю вслепую и быстро — привычка репортёра. Но тут пальцы вдруг разучились.

Первый пункт: приехала в роддом. Антон родился в три часа ночи, июль, жара, роддом на Родионова, душный коридор, а Маринка примчалась в четыре утра — с апельсинами, разумеется, с чем ещё — и сидела под дверью, пока не выпустили. Вадим приехал к восьми. Маринка — в четыре.

Второй: сидела с Антоном, когда мне пришлось лечь с температурой. Антону было три, я свалилась с каким-то зверским гриппом, Вадим «не мог отпроситься с работы» — привычная формулировка, я потом её слышала столько раз, что она стёрлась, как монета. Маринка забрала Антона к себе на два дня. Вернула в чистом, накормленного, с новой машинкой.

Третий: привозила еду в период развода. Каждый день. Борщ в трёхлитровой банке, котлеты в контейнере, хлеб, молоко, яблоки. Потому что я не ела — не могла, не хотела, не помнила, что надо. Маринка помнила.

Четвёртый: плакала на похоронах Сергея. Искренне. Я это знала — знаю — потому что Маринка Сергея любила. Не как мужчину — как человека, как моего мужа, как часть моей жизни, которая была частью её жизни тоже.

Пятый: звонила каждый вечер первые три месяца после его смерти. Каждый. Иногда мы молчали в трубку по десять минут, и это было нормально.

Я смотрела на левый столбец. Пять пунктов. Можно дописать ещё двадцать — тридцать — пятьдесят. Тридцать один год — это много пунктов.

Правый столбец. «Что теперь смотрится иначе».

Первый: Маринка отговаривала нанимать Елену Викторовну — конкретного адвоката, которую мне рекомендовали через знакомых. «Она дорогая, Оль, и вообще, зачем тебе агрессивный адвокат, вы же с Вадимом мирно разводитесь». Мирно. Мы разводились мирно ровно до того момента, когда адвокат Вадима достал конверт.

Второй: она знала про дневник. Знала, что я веду. Знала, что пишу туда всё — и про бессонницу, и про страх, и про то, что иногда мне хотелось сесть в машину и уехать куда-нибудь далеко, одной, без ребёнка, без мужа, без всего. Нормальное желание усталой женщины. В дневнике — опасное. Она знала. Я ей сама зачитывала. По телефону. Ночами.

Третий: после суда. «Вадим хороший отец, Оль. Антону нужно время с папой. Это временно. Суд пересмотрит». Она говорила это спокойно, уверенно, как человек, который знает расклад. Потому что знала.

Я закрыла ноутбук. Медленно, аккуратно, как будто внутри него было что-то хрупкое. Села на стуле ровнее. Посмотрела в тёмное окно — там ничего, двор, фонарь, чья-то машина. Кузя на подоконнике вылизывал лапу с сосредоточенностью хирурга.

Два столбца. Две правды. И обе — про одного и того же человека.

Я взяла телефон. Набрала Антона — не потому что хотела рассказать, а потому что голос его мне был нужен. Просто голос.

Три гудка.

— Мам? Привет. Поздно звонишь — всё нормально?

— Привет, Антош. Всё нормально. Как ты?

— Работаю. Сдача через неделю, сижу допоздна. А ты чего не спишь?

— Не хочется. Засиделась.

Пауза. Антон умеет слышать паузы — это от меня, наверное, журналистское, а может, от жизни, в которой пауз было больше, чем слов.

— Мам, как Марина?

— Держится. Операция через четыре дня. Прогноз нормальный.

— А ты?

— Тоже держусь.

— Случилось что-то ещё?

Я посмотрела на ноутбук. Закрытый. С двумя столбцами внутри, которые никто, кроме меня, не увидит. Пока не увидит.

— Нет. Устала просто.

— Мам.

Вот это его «мам» — короткое, без вопросительного знака, с интонацией, которая означает «я знаю, что ты врёшь, но не буду давить». Он научился этой интонации, когда ему было лет двенадцать, и с тех пор использовал безошибочно.

— Антош, давай потом. Я спать хочу.

— Ладно. Звони, если что. В любое время, слышишь?

— Слышу.

— Спокойной ночи, мам.

— Спокойной.

Я положила телефон. Экран погас. Квартира молчала — только Кузя мурлыкал на подоконнике, и где-то далеко, через стену, у соседей, бубнил телевизор.

Спать я не могла. Лежала в темноте, на спине, как Маринка в палате — разница в том, что я смотрела не в потолок, а на полку, где стояла фотография Сергея. В темноте его лицо было неразличимым, но я знала каждую линию наизусть — улыбка, чуть кривоватая, левый уголок рта всегда поднимался выше правого, и от этого казалось, что он постоянно подшучивает.

Серёж, подумала я. Серёж, вот ерунда какая.

Тридцать один год. Не общий стаж — а конкретный, мой, с Маринкой. Первый курс, сентябрь 1993-го, общежитие на Ильинке — она стояла в коридоре с чемоданом и выражением человека, попавшего не туда. Маленькая, худая, аккуратная — уже тогда, в восемнадцать, с маникюром и укладкой, среди нас, лохматых и растерянных первокурсниц, она выглядела как из другой вселенной. «Ты не знаешь, где сто четырнадцатая?» — спросила она. «Сто четырнадцатая — моя, — ответила я. — Заходи».

Она зашла. И осталась на тридцать один год.

Я перевернулась на бок. Потом на другой. Кузя, почувствовав моё беспокойство, пришёл и лёг в ногах — тяжёлый, тёплый, урчащий. Я лежала и думала — нет, не думала, а перебирала. Как чётки. Факт за фактом, год за годом.

Первый брак Маринки — неудачный, скоротечный, она вернулась через полгода с маленьким чемоданом и синяком под глазом, который замазала тональным кремом, но я увидела. «Не спрашивай», — попросила она. Я не спросила. Просто поселила у себя на две недели, кормила пельменями из пачки, потому что больше ничего готовить не умела.

Второй брак Маринки — тоже неудачный, но длиннее. Три года. Она ушла сама, тихо, без драмы, собрала вещи, позвонила мне: «Оль, я свободна. Пойдём куда-нибудь». Мы пошли. Сидели на Откосе, смотрели на Волгу, молчали. Потом она заплакала, а я обняла её и сказала: «Ничего. Будет третий». Третий — Толя — оказался тем самым. Любит и боится одновременно. Маринке это подходит.

А теперь.

Теперь я лежала в темноте и пересматривала все тридцать один год, как редактор пересматривает текст: с карандашом в руке, с подозрением к каждому слову. Вот это было искренне? А это? А когда она сказала «не нанимай Елену Викторовну» — она уже тогда знала, что сделает? Или решила потом?

И главное.

Главное: почему?

Она сказала «я думала, что знаю лучше». Но это не ответ. Это — заглушка, пустышка, фраза, которой прикрываются, когда настоящий ответ слишком страшный или слишком стыдный. Я слышала такие фразы тысячу раз — на интервью, в редакции, от чиновников, от людей, которые что-то натворили и теперь пытаются выглядеть не совсем чудовищно.

Тридцать один год.

Кузя мурлыкал. Потолок в темноте казался выше обычного. Где-то на кухне капал кран — третий месяц собираюсь вызвать сантехника, третий месяц забываю.

Я повернулась к фотографии Сергея. Если бы он был жив — я бы позвонила ему. Нет, вру. Если бы он был жив — я бы подошла к нему в темноте, легла рядом, уткнулась лицом ему в плечо, и он бы сказал: «Расскажи». И я бы рассказала. И он бы выслушал. И потом сказал бы что-нибудь спокойное, правильное, такое, после чего мир чуть-чуть встаёт на место.

Но Сергея нет. Восемь лет как нет. А Маринка — есть. В палате на Родионова, с апельсинами на тумбочке, с трубками, с диагнозом, с операцией через четыре дня. И с правдой, которую она несла двадцать лет и наконец выгрузила — на меня, на мои плечи, посреди больничной палаты, как тот конверт, который когда-то отдала чужому адвокату.

Ночь тянулась. Я не спала. Не плакала. Лежала и раскладывала — левый столбец, правый столбец. Факт — вопрос. Факт — вопрос.

Под утро, когда за окном начало сереть и двор стал проступать из темноты — скамейка, детская площадка, чья-то «Веста», похожая на мою, — я наконец закрыла глаза. Не потому что нашла ответ. Потому что устала искать.

Последняя мысль перед сном — чёткая, как заголовок в газете: мне нужно поговорить с адвокатшей. С той, которая вела дело Вадима двадцать лет назад. Мне нужно знать, кто принёс конверт и что в нём было. Маринка рассказала свою версию. Теперь мне нужна другая.

Журналист во мне проснулся раньше человека. И, честно говоря, так было легче.