Вернуться к товару Предательство Три десятка лет Глава 1
Предательство Три десятка лет

Предательство Три десятка лет89.00 ₽

Глава 1: ПРОЛОГ. Апельсины

ПРОЛОГ. Апельсины

Шесть штук. Я привезла шесть апельсинов — ровно столько помещается в вазу на тумбочке, если укладывать аккуратно, пирамидкой, как Маринка любит. Тридцать один год дружбы — и я знаю, сколько апельсинов помещается в казённую больничную вазу. Вот это, короче, настоящее достижение.

Палата на двоих, но вторая койка пустая — повезло, или Толя договорился, или просто сентябрь, народ ещё не болеет массово. Стены — бледная зелень, цвет, который придумали специально для того, чтобы человеку хотелось выздороветь и уйти отсюда поскорее. На тумбочке — пакет сока, пульт от телевизора, который Маринка не включает, и книга, которую она не читает. Я знаю, что не читает, потому что закладка третий день на одной странице.

Маринка лежала на спине и разглядывала потолок с таким вниманием, будто там транслировали что-то важное. Лицо — серое, без обычного тонального крема, без привычной укладки, волосы просто убраны назад, и от этого она выглядела одновременно моложе и старше. Операция через четыре дня. Прогноз осторожно оптимистичный — так написано в выписке, я подсмотрела, пока она спала.

— Маринка, там в редакции такое творится — Зубов, помнишь Зубова? Который с усами. Короче, он написал рецензию на спектакль, а в спектакле играет его бывшая жена, и он, представляешь, написал, что она гениальна. Гениальна! Зубов! Который после развода два года называл её исключительно «эта женщина».

Я раскладывала апельсины. Один, второй, третий — пирамидкой.

— Антон звонил вчера. Говорит, на работе запарка, какой-то новый проект, я половину слов не поняла, но голос бодрый. Обещал приехать на октябрьские.

Четвёртый. Пятый. Один чуть примятый с боку — ничего, Маринка такие тоже ест, она не привередливая. Ко всему привередливая — к маникюру, к укладке, к тому, как складывать полотенца, — а к апельсинам нет.

— Погода, кстати, мерзкая. Сентябрь, а уже сыро, Волгу затянуло чем-то серым, Откос весь в тумане. Я сегодня утром вышла — а воздух такой, знаешь, будто его пожевали и выплюнули.

Маринка молчала.

Я положила шестой апельсин на верхушку пирамиды. Он покачался и остался.

— Оль.

— М?

— Мне нужно тебе кое-что сказать.

Голос у неё изменился. Не тише — другой. Как будто она репетировала эту фразу, пока я ехала через весь город с пакетом апельсинов.

— После операции скажешь. Сейчас тебе надо отдыхать, а не...

— Нет. Сейчас.

Я повернулась к ней. Маринка смотрела уже не в потолок — на меня. И по тому, как она смотрела — прямо, не мигая, с каким-то выражением, которого я за тридцать один год ни разу не видела, — я поняла, что шутить она не собирается.

— Оль, я слушаю, — она повторила мою привычку, перевернула, как карту. — Нет, ты не слушаешь. Положи апельсины.

Я держала апельсин. Оранжевый, прохладный, с чуть шершавой кожурой.

Положила.

Села на стул. Стул — металлический, с тканевым сиденьем, холодный даже через джинсы.

— Говори.

Маринка заговорила.

Она говорила минут пять — или десять — или три, я не знаю. Она говорила о том, как двадцать лет назад, когда я разводилась с Вадимом, когда суд решал, сколько времени Антон будет проводить со мной, — именно она, Марина Кашина, моя подруга, та самая, которая привозила мне еду и держала за руку в коридоре суда, — передала адвокату Вадима конверт с документами. С моими документами. Мой личный дневник — выдержки, которые я сама ей зачитывала, по телефону, ночами, потому что больше некому было. Записи, в которых я писала, что не справляюсь, что устала, что не понимаю, как быть матерью и при этом не сойти с ума. Те самые записи, после которых суд ограничил мне время с Антоном. Полтора года я видела своего семилетнего сына по выходным.

— Я думала, что знаю лучше, — Маринка плакала. Тихо, некрасиво, по-больничному — без платка, вытирая щёки ладонью. — Я думала, Антону нужна стабильность, а ты тогда... Ты тогда была в таком состоянии, Оль, я правда думала, что это временно, что суд пересмотрит...

— Прости меня. Прости.

Я сидела.

— Прости меня. Прости.

Я сидела на больничном стуле, и стул подо мной становился всё холоднее, и палата вокруг меня как будто увеличивалась, раздвигалась, и Маринка на койке оказывалась всё дальше и дальше, хотя ни она, ни я не двигались.

Тридцать один год.

Я встала. Маринка что-то говорила, но слова доходили как через вату — не через метафорическую, а через настоящую, больничную. Я развернулась и вышла.

Коридор. Линолеум — мятно-серый, казённый, с чёрными полосами от каталок. За спиной стена, и я привалилась к ней, потому что стоять просто так вдруг перестало получаться. Стена — прохладная, чуть шершавая, как те апельсины.

Мимо прошла медсестра с папкой. Покосилась. Я изобразила что-то — наверное, улыбку, наверное, нет.

За окном — парковка, серый день, мужик разгружал из багажника пакеты. Обычный мир. Он продолжался. Мужик поставил пакеты на асфальт, захлопнул багажник, достал телефон. Позвонил кому-то. Засмеялся.

Тридцать один год. Что из них — настоящее?

Я стояла у стены, и рядом не было никого, кому можно позвонить. Потому что тот человек, которому я всегда звонила первому, лежала за дверью в пятнадцати шагах. И между нами теперь — двадцать лет лжи, конверт с документами и полтора года, когда я укладывала пустую детскую кровать.

Апельсины остались на тумбочке. Пирамидкой. Как Маринка любит.