ГЛАВА 1. Как это началось
Серёжу Коваленко я знаю с рождения.
Его маму — с её рождения: Даша, в девичестве Орлова, потом Коваленко, потом — через развод и обратно — снова Коваленко. Третий развод у её мамы, второй у неё самой, но Дашу это не сломало — она из тех, кто после каждого падения встаёт не потому что заставили, а потому что не умеет иначе. Я это вижу и уважаю, хотя вслух не говорю никогда: у педиатра не принято комментировать стойкость матерей.
Сейчас она сидит передо мной с Серёжей и с папкой. В папке — я успела посчитать — восемнадцать страниц. Закладки из цветных стикеров: жёлтые, зелёные, два розовых. Явно распечатки из интернета, явно читала ночью, явно тревожилась.
— Ирина Геннадьевна, я читала, что при рецидивирующих тонзиллитах необходима консультация иммунолога, а также...
— Подождите. — Я присела на уровень Серёжи. — Открой рот, молодой человек.
Серёжа открыл. Без драмы, без сопротивления — он бывает у меня пятый раз за осень, давно привык. Миндалины воспалены — третий раз именно с ангиной. Мальчик смотрел мне в глаза спокойно: не испуганно, не нагло. Просто ждёт. Умный, тихий. Слишком тихий для семилетнего мальчика — это не хорошо и не плохо, это — симптом.
Послушала. Постучала по спине — дышит чисто. Потрогала лимфоузлы.
— Живот болит?
Серёжа посмотрел на маму. Короткий взгляд — разрешение спрашивал. Она чуть кивнула.
— Иногда, — сказал.
— По утрам? Перед школой?
Снова взгляд на маму. Серёжа уставился в плакат на стене — там нарисованы овощи с улыбками: кабачок хохочет, помидор в восторге, перец делает что-то непонятное, но радостное. Серёжа разглядывал их серьёзно, как документ.
— Угу, — произнёс наконец.
Вот оно. Ангина — следствие. В папке восемнадцать страниц про иммунодефициты и рецидивирующие инфекции, а причина простая и некрасивая: семь лет, первый класс, тревожный ребёнок. Тело делает то, что голова не успевает переработать. Так бывает. Это лечится — только не антибиотиком.
Иммунолога пока отложила: рано, сначала другое. Объяснила без страшных слов: тело и голова связаны, это не выдумки, это физиология, это нормально и это можно изменить. Дала направление к неврологу — хорошему, не формальному. Дала назначение по горлу. Выслушала ещё один круг вопросов из папки, ответила на каждый.
Серёжа у двери обернулся и помахал. Я помахала в ответ.
— До свидания, Серёжа.
— До свидания, — сказал он. И добавил тихо, уже в коридор: — Спасибо.
Даша оглянулась на меня с выражением, в котором была и благодарность, и что-то похожее на стыд — за папку, за восемнадцать страниц, за то, что тревожится. Я взглядом сказала ей: не надо, всё нормально. Она поняла. Мы давно умеем разговаривать без слов.
В коридоре уже стояла Люда — в пальто, шарф намотан дважды, сумка на плече. Смотрела в телефон с видом человека, который ждёт давно и не первый раз.
— Сорок минут.
— Пятьдесят пять. — Убрала телефон. — Засекала.
— Коваленко с папкой пришла.
— Восемнадцать страниц?
— Восемнадцать.
— Ещё прибавит. — Люда полезла в сумку. — Ела сегодня?
— Утром.
— «Утром» — не счёт. — Достала свёрток в фольге. — На. Я два делала, один лишний. Колбасный.
Взяла. Хлеб плотный, домашний — она берёт булку в пекарне у рынка, режет сама по-человечески. Это не из пакета — это понятно без объяснений.
Людмила Степановна Быкова, пятьдесят два года. Двадцать лет рядом со мной в одном коридоре, у соседних дверей. Муж живой-здоровый, трое детей выросли — все нормальные, это редкость и она это знает. Говорит громко, с воронежским говором, который никуда не делся за двадцать лет в Ярославле. «Девонька», «слышь», «да ладно» — её слова. Единственный человек в поликлинике, который смотрит на меня не с жалостью. С уважением. Это разные вещи и их сразу чувствуешь, особенно когда тебе пятьдесят и ты разведена.
— Ты тихая стала, — сказала она, уже у выходной двери.
— Устала.
— Нет. — Остановилась, посмотрела. — Ты всегда спокойная. Сейчас тихая. Это другое.
Не ждала ответа. Просто сказала — зафиксировала, как факт. Вышла.
У крыльца стояла её «Нива» — муж ждал с работающим мотором. Она села, он что-то спросил, она засмеялась, они уехали. Я видела их секунду через стеклянную дверь: она поворачивается к нему, что-то говорит, он смотрит на дорогу и снова улыбается. Двадцать лет вместе, и он встречает после работы. Не каждый день — но в пятницу встречает. Это не мелочь.
Пошла к набережной. Октябрь в Ярославле — ветер с Волги, мокрые тротуары, купеческие дома с облупившейся штукатуркой вдоль улицы Свободы. Красота есть, но честная: без туристов, без ярмарок. Просто город и осень, и они давно друг друга знают.
Набережная пустая. Один дед с маленькой рыжей собакой далеко впереди — собака останавливалась у каждой скамейки, нюхала дотошно, как будто читала газету. Я встала у парапета, развернула бутерброд. Волга внизу — тёмная, широкая, дальний берег в дымке. Стрелка где-то правее, там Которосль вливается в Волгу. Я выросла в этом городе и до сих пор не устала от этого места. Это хорошо. Люди устают от разного — от людей, от работы, от городов. От набережной я не устала.
Ела. Смотрела на воду. Думала о Полине.
Это случается часто — в неожиданных местах, из неожиданных поводов. Сегодня — из-за Серёжи Коваленко. Точнее — из-за его мамы: как она знала его наизусть. Какой антибиотик пили в апреле, на что реакция — покраснение или температура, как спит, что ест утром. Не по бумажке — просто знала, потому что рядом, потому что смотрит.
Я знала про Полину всё. Пока та жила здесь.
Как она жуёт нижнюю губу, когда нервничает, — левый уголок, чуть сильнее. Что плачет от злости, а не от горя — если горе, то молчит и спина становится прямее. Что не ест варёный лук, но в супе терпит, если мелко порезан. Что с утра долго, долго раскачивается, и это не лень, это просто её ритм — с рождения такой, незачем торопить. Что любит читать в ванной и может просидеть там час, и это нормально, пусть сидит.
Теперь — не знаю ничего. Спрашиваю по телефону: болеет ли, высыпается ли. Она говорит нормально. Я верю. Но «нормально» — это не то же самое, что знать.
Три года назад, когда Андрей ушёл, Полина приехала. Взяла отгул на работе — узнала об этом потом, случайно, она сама не говорила. Приехала на два дня, помогла с переездом вещей. Молчала, работала, не комментировала. Коробки паковала правильно: тяжёлое отдельно, хрупкое в бумагу. Я смотрела на неё и думала: взрослая. Совсем взрослая, я не заметила когда.
К вечеру, когда Андрей последний раз закрыл за собой дверь — не хлопнул, просто закрыл, он никогда не хлопает — мы сели на кухне. Она обхватила кружку двумя руками. У неё руки ледяные с рождения, я перепробовала всё: варежки, тёплые перчатки, витамины. Не помогало. Просто холодные руки, её особенность.
Смотрела в чай.
— Ты как?
— Нормально. Не бойся за меня.
— Я не боюсь. Просто спрашиваю.
Она подняла взгляд. Серо-зелёные глаза — мои совсем. Посмотрела на меня долго, как будто проверяла: правда не боишься или говоришь так.
— Я рада, что квартира тебе досталась, — сказала наконец. — Ты тут двадцать лет.
— Двадцать два.
— Тогда тем более.
Больше про развод не говорили. Утром она поцеловала меня в щёку — быстро, по-деловому — и ушла через двор к остановке. Маленький рюкзак, быстрая походка — моя походка. Я смотрела из кухонного окна, пока она не скрылась за углом второго подъезда.
Двор был рыжий от листьев. Красиво. Я не заметила тогда.
После этого звонила по воскресеньям. Вечером — слышно фон: метро или шум улицы, иногда кафе. Рассказывала про работу, про коллег, про кота соседки с четвёртого этажа. Хорошая ерунда, правильная — такие разговоры держат. Я слушала, говорила «угу», «понятно», «да ты что». Она смеялась. Этого было достаточно.
Потом раз в две недели. Не обрывом — сдвигом. В одно воскресенье позвонила, в другое написала: «Устала, завтра». Завтра стало средой. Потом опять воскресенье, потом снова сдвиг. Я не считала — взрослый человек, большой город, работа. Бывает.
Потом раз в месяц. Пятнадцать минут, ровный голос. «Мам, всё нормально, просто занята». Я рассказывала про поликлинику, она отвечала «угу». Нормальный разговор. Если не считать, что говорили ни о чём.
Начала звонить сама. Брала сразу или перезванивала через час: «Была на встрече». Вежливый, ровный голос — бесконечно вежливый. Здоровье нормально, работа нормально, соседи нормально.
Однажды не звонила три недели — специально, проверяла. Ждала.
Она не позвонила тоже.
На двадцать третий день позвонила сама — как ни в чём не бывало. Она взяла с первого гудка. Пятнадцать минут, фильм который посмотрела, потом встреча. Конечно.
В феврале — фотография торта. День рождения, двадцать шесть лет. Узнала из фотографии.
Написала: «Полечка, поздравляю ещё раз».
Сердечко в ответ.
Убрала телефон и пошла на приём. Тридцать человек ждали. Своё — за дверью кабинета. Это правило у меня с третьего года работы, иначе нельзя. Справилась. Всегда справляюсь.
На набережной ветер усилился. Дед с рыжей собакой ушли уже, площадка пустая. Я смотрела на тёмную воду и думала: что-то сломалось. Не разом — постепенно, как трещина в стене. Сначала тонкая, потом шире, потом уже не скрыть — только объяснять не умеешь, потому что не видела момента, когда это началось.
В педиатрии так не бывает. В педиатрии симптомы нарастают — и ты их ловишь. Здесь я не поймала. Или ловила, но называла «занята», «взрослая», «Москва».
В Полининой комнате стоит мольберт. Деревянный, старый, ему лет пятнадцать. Она занималась в кружке рисования при доме культуры — по субботам, с девяти до двенадцати, три года подряд. Потом я перевела её в математический класс. Правильное решение. Мольберт оставила, когда уезжала: «Куда я его в однушку, мам». Разумно. Я не убрала — зачем убирать, она же не насовсем.
Стоит в углу. Три года.
Понятно.
Это слово у меня на всё. И когда понятно, и когда совсем нет. Рефлекс, не мышление.
Сейчас — совсем нет.
Развернулась от воды. Пошла к машине — «Лада Гранта», белая, год назад купила после развода, первая своя машина в жизни. Раньше всегда была вторая — сначала родительская, потом Андреева. Теперь своя. Права были давно, а машина — теперь.
«Не знаю за что» — это самое плохое. Хуже, чем когда знаешь и болит. Когда не знаешь — болит вслепую. Нужно разбираться.









